Книга Николая Никулина «Воспоминания о войне»
Книга доступна для бесплатного чтения в интернете. При желании легко найти в формате для вашей читалки. А у меня — традиционная выписка.
Об авторе:
Н. Н. Никулин — автор свыше 160 статей, книг, каталогов, учебников и учебных пособий. Наиболее важные среди них: «Нидерландское искусство в Эрмитаже» (очерк-путеводитель), «Нидерландское искусство XV—XVI веков в музеях СССР» (1987), «Немецкое искусство в Эрмитаже» (1987), «Золотой век нидерландской живописи» (1981), «Антон Рафаэль Менгс» (1989), «Якоб Филипп Хаккерт» (1998) и др.
Предисловие:
Её [книги] автор и герой — знаменитый учёный, историк искусств от Бога, яркий представитель научных традиций Эрмитажа и Петербургской Академии художеств.
Предисловие автора:
Это лишь попытка освободиться от прошлого: подобно тому, как в западных странах люди идут к психоаналитику, выкладывают ему свои беспокойства, свои заботы, свои тайны в надежде исцелиться и обрести покой, я обратился к бумаге, чтобы выскрести из закоулков памяти глубоко засевшую там мерзость, муть и свинство, чтобы освободиться от угнетавших меня воспоминаний.
Подвиги и героизм, проявленные на войне, всем известны, много раз воспеты. Но в официальных мемуарах отсутствует подлинная атмосфера войны.
Обычно войны затевали те, кому они меньше всего угрожали: феодалы, короли, министры, политики, финансисты и генералы. В тиши кабинетов они строили планы, а потом, когда всё заканчивалось, писали воспоминания, прославляя свои доблести и оправдывая неудачи. Большинство военных мемуаров восхваляют саму идею войны и тем самым создают предпосылки для новых военных замыслов. Тот же, кто расплачивается за всё, гибнет под пулями, реализуя замыслы генералов, тот, кому война абсолютно не нужна, обычно мемуаров не пишет.
Поскольку данная рукопись не была предназначена для постороннего читателя, я могу избежать извинений за рискованные выражения и сцены, без которых невозможно передать подлинный аромат солдатского быта — атмосферу казармы.
Начало:
Объявление войны я и, как кажется, большинство обывателей встретили не то чтобы равнодушно, но как-то отчужденно. Послушали радио, поговорили. Ожидали скорых побед нашей армии — непобедимой и лучшей в мире, как об этом постоянно писали в газетах.
Повсюду слышалось пение, звуки патефонов и гармошек: мобилизованные спешили последний раз напиться и отпраздновать отъезд на фронт.
Катер уплыл, а женщина ещё долго тоскливо выла, ударяясь головою о гранитный парапет набережной. Она почувствовала то, о чём я узнал много позже: ни солдаты, ни катера, на которых их отправляли в десант, больше не вернулись.
Скомандовали смирно и привели двоих, без ремней. Потом капитан стал читать бумагу: эти двое за дезертирство были приговорены к смертной казни. И тут же, сразу, мы ещё не успели ничего понять, автоматчики застрелили обоих. Просто, без церемоний…
Расстрелянные, как оказалось, просто ушли без разрешения в город — повидать родных. Для укрепления дисциплины устроили показательный расстрел. Всё было так просто и так страшно!
Когда всё кончилось, мы увидели клубы дыма, занимавшие полнеба. Это горели Бадаевские продовольственные склады. Тогда мы ещё не могли знать, что этот пожар решит судьбу миллиона жителей города, которые погибнут от голода зимой 1941—1942 годов.
Ночи мы проводили в укрытиях, вырытых во дворе. Отказали водопровод, канализация.
Я сильно перетрусил, когда бомба взорвалась за окном и бросила в меня здоровенное бревно, вышибившее две рамы вместе со стеклами. За секунду до того я почему-то присел, и бревно, пролетев над моей головой, ударилось в стену рядом.
Привыкали мёрзнуть и голодать. Хотя настоящего голода ещё не было. На триста граммов хлеба в день прожить можно.
Но однажды ночью, стоя часовым около склада продовольствия, я наблюдал очередной налёт на Ленинград. Это было потрясающее зрелище! Вспышки разрывов бомб, зарево пожаров, разноцветные струи трассирующих пуль и снарядов, дымные протуберанцы, освещённые багровыми отблесками. Всё это пульсировало, содрогалось, растягиваясь по всему горизонту.
Кругом никого не было, и когда в эфире зазвучала немецкая агитационная передача для русских, мы решили её послушать.
Город разительно отличался от того, что был в августе. Везде следы осколков, множество домов с разрушенными фасадами, открывавшие квартиры как будто в разрезе: кое-где удерживались на остатках пола кровать или комод, на стенах висели часы или картины.
Изредка с воем проносятся немецкие снаряды и рвутся вдали. Мерно стучит метроном.
В ночь на 7 ноября была особенно зверская бомбёжка (говорили, что Гитлер обещал её ленинградцам), а наутро, несмотря на обстрел, мы маршировали к Финляндскому вокзалу, откуда в товарных вагонах нас привезли на станцию Ладожское озеро. Ночь провели в вагоне, буквально лежа друг на друге. И это было хорошо, так как на дворе стоял двадцатиградусный мороз.
В другой раз на окраине деревни Войбокало (она через считанные дни была сметена с лица земли) сердобольная молодуха вынесла нам на крыльцо объедки ватрушек и прочей вкусной снеди: у неё находился на постое большой начальник — какой-то старшина, он не доел поутру свой завтрак.
Неторопливо выкопали яму, сняли с мертвецов обмундирование (инструкция предписывала беречь государственное имущество).
Но это была счастливая судьба, ибо в пехоте во время активных действий человек остается жив в среднем неделю.
Всё было для меня непривычно, всё было трудно: стоять на тридцатиградусном морозе часовым каждую ночь по четыре-шесть часов, копать мерзлую землю, таскать тяжести: бревна и снаряды (ящик — сорок шесть килограммов). Всё это без привычки, сразу. А сил нет и тоска смертная. Кругом все чужие, каждый печётся о себе. Сочувствия не может быть. Кругом густой мат, жестокость и черствость.
В одну сравнительно тихую ночь, я сидел в заснеженной яме, не в силах заснуть от холода. Чесал завшивевшие бока и плакал от тоски и слабости. В эту ночь во мне произошел перелом. Откуда-то появились силы. Под утро я выполз из норы, стал рыскать по пустым немецким землянкам, нашёл мерзлую, как камень, картошку, развел костер, сварил в каске варево и, набив брюхо, почувствовал уверенность в себе. С этих пор началось моё перерождение.
Рация была потеряна, приказ не выполнен. Перед Новым годом последовали репрессии. Приехал следователь, были допросы.
Погостье:
— Атаковать! — звонит Хозяин из Кремля. — Атаковать! — телефонирует генерал из теплого кабинета. — Атаковать! — приказывает полковник из прочной землянки. И встает сотня Иванов, и бредёт по глубокому снегу под перекрестные трассы немецких пулемётов.
Он же сообщил нам, что станцию Погостье наши, якобы, взяли с ходу, в конце декабря, когда впервые приблизились к этим местам. Но в станционных зданиях оказался запас спирта, и перепившиеся герои были вырезаны подоспевшими немцами.
Мёрзлую землю удалось раздолбить лишь на глубину сорока-пятидесяти сантиметров. Ниже была вода, поэтому наши убежища получились неглубокими. В них можно было вползти через специальный лаз, закрываемый плащ-палаткой, и находиться там только лежа. Но зато в глубине топилась печурка, сделанная из старого ведра, и была банная, мокрая теплота.
Утром снаружи раздался крик: «Есть кто живой? Выходи!» Это приехали санитары. Из землянки выползло человека три-четыре, остальные замёрзли.
Начался обстрел, редкий, но продолжавшийся почти постоянно много дней, то усиливаясь, то ослабевая. К нему привыкли, хотя ежедневно было несколько убитых и раненых. Но что это по сравнению с сотнями, гибнущими на передовой!
Вот, разостлав плащ-палатку на снегу, делят хлеб. Но разрезать его невозможно, и солдаты пилят мёрзлую буханку двуручной пилой. [...] Такой хлеб надо сосать, как леденец пока он не оттает.
Бывало хуже. Мне рассказывали, как некий полковник Волков выстраивал женское пополнение и, проходя вдоль строя, отбирал приглянувшихся ему красоток. Такие становились его ППЖ, а если сопротивлялись — на губу, в холодную землянку, на хлеб и воду.
Солдат спокойно снимает штаны, перевязывает кровоточащую дырку у себя на бедре и ещё находит силы утешать и уговаривать девицу: «Дочка, не бойся, не плачь!»... Не женское это дело — война. Спору нет, было много героинь, которых можно поставить в пример мужчинам. Но слишком жестоко заставлять женщин испытывать мучения фронта.
Голодным солдатам, правда, было не до баб, но начальство добивалось своего любыми средствами, от грубого нажима до самых изысканных ухаживаний. Среди множества кавалеров были удальцы на любой вкус: и спеть, и сплясать, и красно поговорить, а для образованных — почитать Блока или Лермонтова... И ехали девушки домой с прибавлением семейства.
В начале войны немецкие армии вошли на нашу территорию, как раскалённый нож в масло. Чтобы затормозить их движение не нашлось другого средства, как залить кровью лезвие этого ножа. Постепенно он начал ржаветь и тупеть и двигался всё медленней. А кровь лилась и лилась.
Однако и вражеским солдатам было не так легко. Недавно один немецкий ветеран рассказал мне о том, что среди пулеметчиков их полка были случаи помешательства: не так просто убивать людей ряд за рядом — а они всё идут и идут, и нет им конца.
Хорошо, если полковник попытается продумать и подготовить атаку, проверить, сделано ли всё возможное. А часто он просто бездарен, ленив, пьян.
Удивительно различаются психология человека, идущего на штурм, и того, кто наблюдает за атакой — когда самому не надо умирать, всё кажется просто: вперёд и вперёд!
Мудрый Хозяин в Кремле всё прекрасно понимал, знал и, подавляя всех железной волей, командовал одно: «Атаковать!» И мы атаковали, атаковали, атаковали...
Если бы немцы заполнили наши штабы шпионами, а войска диверсантами, если бы было массовое предательство и враги разработали бы детальный план развала нашей армии, они не достигли бы того эффекта, который был результатом идиотизма, тупости, безответственности начальства и беспомощной покорности солдат.
На войне особенно отчётливо проявилась подлость большевистского строя. Как в мирное время проводились аресты и казни самых работящих, честных, интеллигентных, активных и разумных людей, так и на фронте происходило то же самое, но в ещё более открытой, омерзительной форме.
Шло глупое, бессмысленное убийство наших солдат. Надо думать, эта селекция русского народа — бомба замедленного действия: она взорвется через несколько поколений, в XXI или XXII веке, когда отобранная и взлелеянная большевиками масса подонков породит новые поколения себе подобных.
Представить это отчаяние невозможно, и поймёт его лишь тот, кто сам на себе испытал необходимость просто встать и идти умирать. Не кто-нибудь другой, а именно ты, и не когда-нибудь, а сейчас, сию минуту, ты должен идти в огонь, где в лучшем случае тебя легко ранит, а в худшем — либо оторвёт челюсть, либо разворотит живот, либо выбьет глаза, либо снесёт череп. Именно тебе, хотя тебе так хочется жить!
Выйдя на нейтральную полосу, вовсе не кричали «За Родину! За Сталина!», как пишут в романах. Над передовой слышен был хриплый вой и густая матерная брань, пока пули и осколки не затыкали орущие глотки.
Остались у власти и сохранили силы другие — те, кто загонял людей в лагеря, те, кто гнал в бессмысленные кровавые атаки на войне.
Были дезертиры. Этих ловили и тут же расстреливали перед строем, чтоб другим было неповадно… Карательные органы работали у нас прекрасно.
Чтобы держать в повиновении аморфную массу плохо обученных солдат, расстрелы проводились перед боем [...] Эта профилактическая политработа имела следствием страх перед НКВД и комиссарами — больший, чем перед немцами. [...] На это и рассчитывала наша мудрая партия, руководитель и организатор наших побед.
Были самострелы, которые ранили себя с целью избежать боя и возможной смерти. Стрелялись через буханку хлеба, чтобы копоть от близкого выстрела не изобличила членовредительства [...] Большей частью членовредителей разоблачали и расстреливали.
Ворюга же, не забывая себя, всегда ублажит вышестоящего. Как же можно лишиться столь ценного кадра? Кого же посылать на передовую? Конечно, честного!
Опухший от голода, ты хлебаешь пустую баланду — вода с водою, а рядом офицер жрёт масло. Ему полагается спецпаёк да для него же каптенармус ворует продукты из солдатского котла. На тридцатиградусном морозе ты строишь тёплую землянку для начальства, а сам мёрзнешь на снегу. Под пули ты обязан лезть первым и т. д. и т. п. Но ко всему этому быстро привыкаешь, это выглядит страшным лишь после гражданской изнеженности.
Если в мирное время вас сшибёт автомобиль или изобьёт хулиган, или вы тяжело заболеете — это запоминается на всю жизнь. И сколько разговоров будет по этому поводу!
Мы похоронили его рядом с лейтенантом Пахомовым — тихим и добрым человеком, который умер, выпив с тоски два котелка водки. На его могиле мы написали: «Погиб от руки немецко-фашистских захватчиков», то же самое сообщили домой. И это была правильная, настоящая причина гибели бедного лейтенанта.
Странно, но именно после Погостья я почувствовал цену добра, справедливости, высокой морали, о которых раньше и не задумывался.
Красной армии солдаты имели один паёк, офицеры же получали добавочно масло, консервы, галеты. В армейские штабы генералам привозили деликатесы: вина, балыки, колбасы и т. д. У немцев от солдата до генерала меню было одинаковое и очень хорошее.
Пехотинец, уже раненый, стал перевязывать себе ногу и застыл навсегда, сраженный новой пулей. Бинт в его руках всю зиму трепетал на ветру.
Позже, весной, когда снег стаял, открылось всё, что было внизу. У самой земли лежали убитые в летнем обмундировании — в гимнастёрках и ботинках. Это были жертвы осенних боев 1941 года. На них рядами громоздились морские пехотинцы в бушлатах и широких чёрных брюках («клёшах»). Выше — сибиряки в полушубках и валенках, шедшие в атаку в январе-феврале сорок второго.
Это поперечный настил из тонких брёвен, положенных на толстые лежаки. Езда по такой дороге вытряхивает душу. Раненые, не выдержав вибрации, умирают, в лучшем случае у них возобновляется кровотечение.
Как-то раз я лёг спать под кустом на сухое место, для верности положив под себя лопату — чисто символическую защиту от сырости. Проснулся в воде, в насквозь промокшем ватнике. Одежда потом высохла прямо на теле — и никакой простуды! Привычных болезней в то страшное время не было.
Я стал завзятым землекопом, научился рубить срубы, обтесать топором любую нужную деталь, выковать из жести печку, трубу и т. д.
Проходила дистрофия, от чрезмерной работы наливались мышцы, тело крепло и росло — было мне девятнадцать. Если бы не война, эта весна в лесу была бы одной из самых прекрасных в моей жизни. Пели птицы, распускались почки.
Как-то одно занятие было посвящено изучению пистолета. Разбирая его, один из лейтенантов нечаянно выпалил в живот другому. Пуля застряла во внутренностях. Мы тотчас же погрузили раненого на грузовик и повезли в госпиталь, держа носилки в руках, чтобы не очень трясло. Но час езды по бревенчатому настилу вытряхнул остатки жизни из тела бедного лейтенанта. На могиле его, как водится, написали: «Погиб от руки фашистских захватчиков».
Ночи стали короче, и в сумерках на дорогах можно было встретить странные шествия, напоминающие известную картину Питера Брейгеля Старшего. Один солдат медленно вёл за собою вереницу других. Большой палкой он ощупывал путь, а остальные шли гуськом, крепко держась друг за друга. Они ничего не видели. Это были жертвы так называемой куриной слепоты — острого авитаминоза, при котором человек лишается зрения в темноте. Я тоже прошёл через это, но болезнь не продвинулась дальше начальной стадии.
В один из солнечных дней августа нас построили и в зловещей тишине огласили знаменитый приказ № 227, вызванный критическим состоянием на фронтах, в частности отступлением под Сталинградом. Приказ, подписанный Хозяином, был как всегда лаконичен, сух, точен и бил в самую точку. Смысл его сводился примерно к следующему: Ни шагу назад! Дальше отступать некуда! Будем учиться у врага и создадим заградительные отряды, которые обязаны расстреливать отступающих; командиры и комиссары получают право убивать трусов и паникёров без суда.
Очень неприятно сидеть на ветру на высоте тридцати метров над землёй на верхушке металлической высоковольтной вышки. Ветер пронизывает насквозь, вышка вибрирует, высота страшенная — голова кружится. Да и немец постреливает.
А мороз — почти двадцать пять градусов! Чтобы согреться, лыжники развели костерки из своих лыж и палок.
Бывший солдат немецкой армии Хендрик Виерс, мучимый, как и я, воспоминаниями о войне, приехал к нам с намерением посетить места боёв [...] Оказывается, он воевал в Погостье как раз напротив меня, нас разделяло пространство менее пятидесяти метров, мы могли бы убить друг друга, но, к счастью, остались живы [...] Мы проговорили дня три, и это был мой первый вполне дружеский контакт с бывшим противником. Виерс оказался всё понимающим, нормальным человеком.
Мы слышали во тьме отчаянные призывы раненых красноармейцев, которые звали санитаров. Крики продолжались до утра, пока они не умирали.
311 С. Д.:
За провал боёв генералов тогда часто снимали, но вскоре назначали в другую дивизию, иногда с повышением. А дивизии гибли и гибли.
Удавалось продвинуться на сто-двести метров, устлав телами изрытое снарядами пространство. Всё было перепахано, ни единого кустика, ни единой травинки — одна обожжённая земля, трупы и рваный металл. Это называлось в сводках «бои местного значения», а в трудах по истории войны характеризуется как «операция по изматыванию противника и отвлечению сил от Ленинграда».
Мы провели восхитительную неделю на еловых ветках под навесом из плащ-палаток. Целую неделю проспали, день и ночь, просыпаясь только для еды да от разрыва близко упавшей бомбы.
В траншее тесно. Навстречу ползут раненые, окровавленные и грязные, с изжелта-серыми лицами, запекшимися губами и лихорадочно блестящими глазами. Кряхтение, стоны, матерная брань.
Чтобы чем-нибудь занять время, забыться, играем в тут же выдуманную игру: двое выставляют из ямы автоматы прикладом кверху: чей скорей разобьёт, тот выиграл.
Нас трое: пожилой солдат посередине, по бокам я и молодой, недавно прибывший из тыла паренёк. Он ещё не привык и не может скрыть страха… Вдруг неожиданный рёв, какой-то шлепок. Лицо и грудь забрызгало чем-то тёплым и мокрым. Инстинктивно падаю. Все тихо. Протираю глаза — руки и гимнастёрка в крови. На земле лежит наш старичок. Череп его начисто срезан болванкой. Кругом разбрызган мозг и кровь. Молодой стоит и отупело смотрит вниз, машинально стряхивая серо-жёлтую массу с рукава. Потом начинает икать…
Лейтенант отползает в сторону, а через минуту возвращается бледный, волоча ногу. Ранило. Вспарываю сапог. Ниже колена — штук шесть мелких дырочек. Перевязываю. Он идёт в тыл. До свидания! Счастливо отделался!.. Однако в душе у меня смутное сомнение: таких ран от снаряда не бывает. Ползу в ту воронку, куда уходил лейтенант. И что же? На дне лежит кольцо от гранаты с проволочкой… Членовредительство. Беру улики и швыряю их в воду на дне соседней воронки.
Каску бросил — их тут мало кто носит, но зато много валяется повсюду. Этот предмет солдатского туалета используется совсем не по назначению. В каску обычно гадим, затем выбрасываем её за бруствер траншеи, а взрывная волна швыряет всё обратно, нам на головы.
Пережитое казалось важным, актуальным, хотелось рассказать о нём ближнему. Однако у ближнего у самого был ворох подобных переживаний. Скоро все это поняли и заткнулись. А если кто-нибудь заводил фронтовые воспоминания, ему говорили: «Давай лучше о бабах!»
К последним возвращался дар речи. Первые слова были обычно воспоминанием о маме, но чаще о такой-то матери!
В благодарность за службу начальник столовой дал нам большой чан с объедками, оставшимися от офицерского завтрака. Мы сожрали их с восторгом, несмотря на окурки, изредка попадавшиеся в перловой каше.
Пришлось мне однажды обучать молодёжь, объяснять устройство пушки. Старался я очень, но новобранцы попались дремучие, тупые, откуда только взяли таких? Однако ребята были хорошие, изо всех сил хотели понять меня, им было неудобно, что я из-за них волнуюсь. На исходе третьего часа я потерял терпение, повысил голос и перешёл на наш родной, универсальный язык: вспомнил ихнюю маму. Лица моих подопечных просветлели, глаза засияли, рты раскрылись в счастливых улыбках. За пять минут я объяснил всё, над чем так долго и безуспешно бился.
Теперь надо было дружно отвечать: «Здравия желаем товарищ гвардии старший лейтенант!» Я упростил эту сложную церемониальную формулу и вместе со всеми громко проорал: «Гав! Гав! Гав! Гав! Гав! Гав!» Получилось очень хорошо, но гвардии старший лейтенант услышал и влепил мне два наряда вне очереди. Это повлекло за собою цепь событий, оборвавших моё недолгое пребывание в запасном полку.
Военные будни:
Он молча расстегнул штаны, выворотил огромную мужскую часть, и спросил нас: «Видели?» [...] И мы заметили белый шрам, пересекающий мужское великолепие бравого сержанта. Не торопясь, Кукушкин застегнул штаны и поведал нам следующее.
Нас было шестьдесят семь [...] Теперь нас было двадцать шесть. [...] «Геррои! Взяли, наконец, эту высоту!! Да мы вас за это в ВКПб без кандидатского стажа!!! Геррои! Уррра!!!» Потом нас стали записывать в ВКПб. — А я не хочу… — робко вымолвил я [...] На лице политрука было искреннее изумление, понять меня он был не в состоянии. Зато всё понял вездесущий лейтенант из СМЕРШа: — Кто тут не хочет?!! Фамилия?!! Имя?! Год рождения?!! — он вытянул из сумки большой блокнот и сделал в нём заметку. Лицо его было железным, в глазах сверкала решимость: — Завтра утром разберёмся! — заявил он [...] На следующую ночь роту отвели, и было нас теперь всего шестеро. Остальные остались лежать на высоте, и с ними лейтенант из СМЕРШа, вместе со своим большим блокнотом. И посейчас он там, а я, хоть и порченый, хоть убогий, жив ещё. И беспартийный. Бог милосерден.
Здесь, на открытой поляне, на носилках, или просто на земле, лежали рядами раненые. Санитары укрыли их белыми простынями. Врачей не было видно и не похоже, что кто-то занимался операциями или перевязками. Внезапно из облаков вывалился немецкий истребитель, низко, на бреющем полёте пролетел над поляной, а пилот, высунувшись из кабины, методично расстреливал автоматным огнём распростёртых на земле, беспомощных людей [...] К вечеру пошёл сильный дождь, на поляне образовались глубокие лужи, в которых захлебывались раненые.
Так было начисто вычеркнуто из жизни несколько поколений самых здоровых, самых активных мужчин, в первую очередь русских
Здесь сказалась наша национальная черта: делать всё максимально плохо с максимальной затратой средств и сил.
Приказ: «Вперёд!», и пошли умирать безответные солдаты. Пошли на пулемёты. Обход с фланга? Не приказано! Выполняйте, что велят. Да и думать и рассуждать разучились. Озабочены больше тем, чтобы удержаться на своём месте да угодить начальству. Потери значения не имеют. Угробили одних — пригонят других.
Великий Сталин, не обременённый ни совестью, ни моралью, ни религиозными мотивами, создал столь же великую партию, развратившую всю страну и подавившую инакомыслие.
Одному генералу, командовавшему корпусом на ленинградском фронте, сказали: «Генерал, нельзя атаковать эту высоту, мы лишь потеряем множество людей и не добьёмся успеха». Он отвечал: «Подумаешь, люди! Люди — это пыль, вперёд!» Этот генерал прожил долгую жизнь и умер в своей постели.
Мемуары, мемуары… Кто их пишет? Какие мемуары могут быть у тех, кто воевал на самом деле? У лётчиков, танкистов и прежде всего у пехотинцев? Ранение — смерть, ранение — смерть, ранение — смерть и всё! Иного не было. Мемуары пишут те, кто был около войны. Во втором эшелоне, в штабе.
Мы въехали в прорыв по укатанной дороге. Тут только что прошли танки. Они отутюжили несколько мертвецов, превратив их в лепёшки. Старички из похоронной команды ломиками отколупывали от земли мёрзлые головы, напоминавшие плоские круглые диски диаметром около метра.
Несколько часов наши солдаты потрошили их имущество. Чего тут только не было! Удивительные барахольщики эти немцы! Какие-то тряпки, женское бельё, посуда, ковры, даже фаянсовый унитаз. А в карманах — фотографии, письма, презервативы, порнографические открытки — целые коллекции.
При ночном штурме одной деревни я залёг под пулеметным огнём в мокрое болото и простудился. К вечеру поднялся сильный жар, но болеть было негде. Мы ночевали на открытой лесной полянке. Мела метель, дул ветер. Чтобы не простудиться ещё больше, я плясал джигу между сугробами.
Ночью нас, разнежившихся и распаренных, контратаковали немцы и вытеснили из деревни. Помню, удирали вместе с пехотой под плотным огнём — как только ноги унесли! Утром в пехотном полку устроили экзекуцию: нескольких человек расстреляли перед строем, возложив на них вину за поражение
Новобранцев всегда можно отличить от бывалых солдат. Они суетились, не находя себе места и предвкушая встречу с фронтом. Бывалые же, как только выдавалась свободная минута, садились, поставив автомат между коленями, и расслаблялись, отдыхая всеми клетками своего тела.
Продуло-таки через дыру в полушубке! Я дрожал в лихорадке, зубы мои лязгали. Видя это, начальство приказало мне отправляться в тыл и отлежаться в шалаше у пушек. Идти мне предстояло километров восемь-десять. Дорогу я представлял себе весьма приблизительно: шёл по наезженному машинами и танками пути… Вскоре стало совсем темно. Стрельба доносилась откуда-то издали.
Придя в себя, я вылез как-то утром на солнышко и, едва успев оглядеться, бросился наземь. Инстинкт подсказал мне — опасность: со страшным фурчанием прилетел здоровенный снаряд, отскочил от земли и взорвался. Два батарейца, не обладавшие быстротой реакции, которая вырабатывается на передовой, были убиты. Так началось 7 апреля 1944 года — день, когда мне стукнул 21 год.
Задыхаясь, хрипя, вылупив глаза, стремились мы проскочить опасное место. Но кругом стали рваться тяжелые мины. Пришлось окунуться в холодную жидкую грязь. Она набралась за воротник, за обшлага гимнастёрок, в ноздри, в уши.
Мы обосновались в землянке на берегу речки, в которой плавали трупы.
Ночью немцы прилетали на маленьких самолётах, подражая нашей практике использования учебных У-2 для действий в темноте. Такой самолёт выключал мотор и тихо планировал с высоты, высматривая на земле огни костров, горящие цигарки или искры, летящие из печных труб. На эти цели падали бомбы.
Деревня за речкой называлась… Погостище! Везёт же нам! Ещё не забыли Погостье, теперь Погостище [...] Пока всё было тихо. Постреливали мы, постреливали немцы. В стереотрубу их фигурки казались маленькими, словно игрушечными. Что-то копают, куда-то спешат, таскают тяжести [...] Теперь не сорок первый год! Теперь снарядов полно, да и стрелять научились.
Было ему на вид лет четырнадцать-пятнадцать, но успел он пройти огонь и воду, и считался опытнейшим разведчиком.
Порыскав по передовой, мы нашли себе убежище — прекрасную, глубоко врытую в землю и покрытую пятью слоями брёвен немецкую землянку. Такую и тяжелый снаряд не прошибёт! Там были аккуратные дощатые нары на четырёх человек, печурка. Стены обшиты досками. На столике лежала забытая карта с подробнейшим и точнейшим обозначением расположения наших войск. Всё-таки фрицы умели воевать.
Начался обстрел, хлынул ливень, речка разлилась и, хотя в ней специально утопили трактор, чтобы создать импровизированный мост, ничего не получилось [...] Мы сладко спали, несмотря на сильнейший обстрел и прямые попадания мелких мин в наш блиндаж. Снаружи было бы иное. Артиллеристы полковника Орлова, остававшиеся там, не успевали хоронить своих товарищей.
Остальные равнодушно идут мимо, смерть всем надоела. Оказывается и казнили как попало: верёвка гнилая, оборвалась, староста сорвался.
Однажды на оживлённом перекрёстке трёх дорог, забитом машинами, повозками, пушками и пешеходами, наше внимание привлёк всеобщий радостный хохот: в центре перекрёстка лежал на животе труп здоровенного немца. Штаны его были спущены, а в заднице торчал красный флажок, полотнище которого весело развевалось на ветру.
Те, кто на передовой — не жильцы. Они обречены. Спасение им — лишь ранение. Те, кто в тылу, останутся живы, если их не переведут вперёд, когда иссякнут ряды наступающих. Они останутся живы, вернутся домой и со временем составят основу организаций ветеранов. Отрастят животы, обзаведутся лысинами, украсят грудь памятными медалями, орденами и будут рассказывать, как геройски они воевали, как разгромили Гитлера. И сами в это уверуют!
Говорили каждый о своём, но постепенно я уловил три лейтмотива нашей беседы, заключавшие в себе основные проблемы военной жизни: смерть, жратву и секс.
Как-то, в январе сорок второго, под Мясным Бором, пригнали из Сибири пополнение: лыжный батальон — пятьсот парней 17—18 лет. Рослые, сильные ребята, спортсмены, кровь с молоком. На всех новые полушубки, валенки. У всех автоматы. Комсомольцы. Рвутся в бой. А тут как раз на пути наступающих возник немецкий узел сопротивления — деревушка на холме, пупком выделяющаяся среди полей. В каменных фундаментах домов — доты, много дзотов, пулемётов, миномётов. Два яруса траншей. Кругом же деревушки — метров семьсот открытого, голого, заснеженного поля. Преодолеть этот открытый участок невозможно: всё пристреляно. Наступление здесь застопорилось. И вот, без разведки, без прикидки, скомандовал пьяный генерал лыжникам: «Вперёд!! Взять деревню!» И батальон стремительно, с разгону, с воплем: «Уррррааааа!!!» выскочил на поле перед деревней. Метров двести скользили лыжники вперёд, как бы по инерции, а через десять минут на снегу лежали одни трупы. Батальон погиб. Раненых, которые шевелились, немцы добивали из своих укрытий. Притаившиеся вскоре замёрзли. Выползти никто не смог. Санитары не отваживались выйти на поле, а те, кто попытался, были убиты…
Другой рассказ Петрова о себе: — Иду это я мимо толпы немцев, присматриваю бабёнку покрасивей и вдруг гляжу: стоит фрау с дочкой лет четырнадцати. Хорошенькая, а на груди вроде вывески, написано: «Syphilis», это, значит, для нас, чтобы не трогали. Ах ты, гады, думаю, беру девчонку за руку, мамане автоматом в рыло, и в кусты. Проверим, что у тебя за сифилис! Аппетитная оказалась девчурка…
Казалось, всё испытано: смерть, голод, обстрелы, непосильная работа, холод. Так ведь нет! Было ещё нечто очень страшное, почти раздавившее меня. Накануне перехода на территорию Рейха, в войска приехали агитаторы.
В городе Алленштайне мы разместились в доме, брошенном жителями. Из одной комнаты пришлось вытащить труп старухи, лежащий в луже крови. Вся мебель и вещи были на месте. Поражала чистота, обилие всяческих приспособлений. Кухня блестела кафелем. На каждой банке была надпись, обозначавшая хранившийся в ней продукт. Специальные весы служили для дозирования пищи... В добротных шкафах кабинета стояли толстые книги в дорогих переплётах, а за ними, в тайнике, хранились непременные порнографические открытки. Как я узнал, они были во всех порядочных домах. В квартире — несколько ванн. Для каждой персоны свой клозет: для папы, для мамы, а для детей — комнатки поменьше. Горшки покрыты белейшими накрахмаленными кружевными накидочками, на которых затейливой готической вязью вышиты нравоучительные изречения вроде: «Упорство и труд всё перетрут», «Да здравствует прилежание, долой леность!» и т. д. Страшно подойти к такому стерильному великолепию!
Люди падали под осколками и пулями, как мухи, мерли от голода. Мертвецами гатили болото, делали из них укрытия, отдыхали, сидя на мёртвых телах.
Когда удавалось пробить проход из окружения к своим, вывозили раненых по узкоколейке, а так как шпал не хватало, нередко клали под рельсы мёрзлых покойников.
Засев в яму, Цикал велел нам атаковать фрицев, но раненые были не из новичков и не дураки. Никто не полез под пули. На слова капитана не реагировали, сколько он ни кипятился. Сперва надо было поглядеть, что к чему.
Немцы не проявили особого героизма и не пожелали погибать в бою, как это предписывал им устав.
— Одна красивая баба вышла, значит, за генерала, хоть и немолод он был, да ещё и негр. Но, сам понимаешь, положение, оклад, слава... Пожила с генералом, а потом дала лейтенанту, а генерал-то и узнал! Платок там какой-то нашёл... Был он негр здоровый и свирепый, взял да и задушил свою молодуху, да ещё ножом добавил: милиция насчитала тридцать две раны! А молодуха-то, оказывается, и не давала лейтенанту: всё выдумал капитан, который хотел сделать карьеру. Генерал, как услыхал об этом, вроде ума лишился, орать стал, глаза вылупил, пена пошла изо рта.
Он поведал нам свою хрустальную мечту тех времён: обладать графиней или княгиней. Раньше эта мечта не осуществилась, но, как мне рассказывали, Забиякин нашёл своё в Восточной Пруссии. Однажды мимо нашей части по дороге проходила старуха-беженка. Солдаты сообщили подвыпившему Забиякину: «Смотри скорей! Вон пошла немецкая графиня!» Забиякин принял это всерьёз, догнал старуху, имел её на обочине дороги, осуществив, тем самым, цель своей жизни и утвердившись в этом мире.
Солдаты ухаживали за немками, относившимися к вниманию завоевателей более чем благосклонно: их мужья пропадали где-то уже много лет.
С утра и до вечера строчила немка на машинке. За это ей давали обеды, хлеб, иногда сахар. Ночью же многие солдаты поднимались в мансарду, чтобы заниматься любовью. И в этом немка боялась отказать, трудилась до рассвета, не смыкая глаз... Куда же денешься? У дверей в мансарду всегда стояла очередь, разогнать которую не было никакой возможности.
И всё же в памяти моей сохранились картины площади перед бараками, усыпанной трупами расстрелянных евреев, а в бараках мы обнаружили несколько сотен уцелевших. Там сидели скелеты, обтянутые кожей. Они смотрели на меня огромными темными глазами, в которых был даже не страх, а ужас, отчаяние и смерть. Этот взгляд я не смог забыть всю мою жизнь.
Они заперли хозяина и хозяйку в чулан, а затем начали всем взводом, по очереди, портить малолетних хозяйских дочек. Петька, зная, что я не выношу даже рассказов о таких делах, транслировал мне по телефону вопли и стоны бедных девчушек, а также подробно рассказывал о происходящем.
Данциг взяли довольно быстро, хотя почти вся армия полегла у его стен. Но это было привычно — одной ордой больше, одной меньше, какая разница. В России людей много, да и новые быстро родятся! И родились ведь потом! Было всё как водится: пьяный угар, адский обстрел и бомбёжки. С матерной бранью шли вперёд. Один из десяти доходил.
— Вперёд! — скомандовали им. И пошли солдатики вброд по пояс, по грудь, по шею в воде сквозь битый лёд. А к вечеру подморозило. И не было костров, не было сухого белья или старшины с водкой. Бригада замёрзла, а её командир, полковник Угрюмов, ходил по берегу Мги пьяный и растерянный. Эта «победа», правда, не помешала ему стать в конце войны генералом.
Правда, не все здесь было чисто и невинно: в самой глубине ящика стола я обнаружил фотографии хозяйки, занимающейся любовью с молодыми эсэсовцами
Вдруг в непрерывности ритма дорожного движения обнаружились перебои, шоссе расчистилось, машины застыли на обочинах, и мы увидели нечто новое — кавалькаду грузовиков с охраной, вооруженных мотоциклистов и джип, в котором восседал маршал Жуков. Это он силой своей несокрушимой воли посылал вперёд, на Берлин, всё то, что двигалось по шоссе, всё то, что аккумулировала страна, вступившая в смертельную схватку с Германией. Для него расчистили шоссе, и никто не должен был мешать его движению к немецкой столице
Берлин. Конец войны:
Многие расписывались на Рейхстаге или считали своим долгом обоссать его стены. Вокруг Рейхстага было море разливанное. И соответствующая вонь [...] Здесь имелась бронзовая доска с родословной и перечнем великих людей Германии: Гёте, Шиллер, Мольтке, Шлиффен и другие. Она была жирно перечеркнута мелом, а ниже стояло следующее: «Е…л я вас всех! Сидоров».
То же самое — при звуке летящего самолета. Война кончилась более тридцати лет назад, но этот звук вызывает у меня всегда одну и ту же реакцию: глаза лихорадочно ищут укрытие.
В городских скверах свободно расхаживали ручные газели, фазаны, павлины. Правда, им не долго пришлось погулять. Славяне быстро организовали охоту и, перестреляв животных, сварили из них похлёбку.
Вообще же немки охотно шли на связь с солдатами, не делая из этого никаких проблем. В Германии это было поразительно просто. Русская патриархальная строгость нравов не распространялась за пределы нашей страны. Особенно благосклонны немки были, если «камрад» вежлив, не дерётся, не слишком пьян.
Из открытого джипа пружинисто выскочил маршал Жуков — восемьдесят килограммов тренированных мышц и нервов. Сгусток энергии. Идеальный, блестяще отлаженный механизм военной мысли! Тысячи безошибочных стратегических решений молниеносно циркулировали в его мозгу. Охват — захват! Окружение — разгром! Клещи — марш-бросок! 1,5 тысячи танков направо! 2 тысячи самолётов налево! Чтобы взять город надо «задействовать» 200 тысяч солдат! Он мог тотчас же назвать цифры наших потерь и потерь противника в любой предполагаемой операции. Он мог без сомнений и размышлений послать миллион-другой на смерть.
Этого никто не понимал, и говорить на подобную тему с солдатом было все равно, что объяснять козлу историю искусства на китайском языке.
Во-первых, живы остались, в основном, тыловики и офицеры, не те, кого посылали в атаку, а те, кто посылал. И политработники. Последние — сталинисты по сути и по воспитанию. Они воспринять войну объективно просто не в состоянии. Тупость, усиленная склерозом, стала непробиваемой.
Ветераны. Памятные места:
Через много лет после войны я видел эти грибы под Ленинградом, на даче одного академика. Мне сказали, что они вполне съедобны, только нуждаются в долгой варке и называются по-латыни «Фаллус», а по-русски — «висюлька обыкновенная».
Этот мемориал, потребовавший больших затрат, далеко не безупречен с точки зрения архитектуры: нагромождение бетона, гранитных глыб, лежащая на земле гигантская звезда — всё выполнено в традициях предшествовавшей эпохи.
Оказалось, там жили русские девки, а домик был полковым борделем. Храбрые разведчики не растерялись и тотчас же приступили к знакомству с девицами.
Как рассказал мне бульдозерист, взорвались подряд три машины вместе с механиками. — Землю копать тут страшно, — сказал он, — в каждом ковше экскаватора обязательно оказывается несколько скелетов...
«Никто не забыт, ничто не забыто!» — эта трескучая фраза выглядит издевательством [...] А официальные памятники и мемориалы созданы совсем не для памяти погибших, а для увековечивания наших лозунгов: «Мы самые лучшие!», «Мы непобедимы!», «Да здравствует коммунизм!» [...] Наша победа в войне превращена в политический капитал, долженствующий укреплять и оправдывать существующее в стране положение вещей.
Например, на Невском Пятачке под Ленинградом на один квадратный метр земли приходилось семнадцать убитых (по официальным данным). Это во много раз плотнее, чем на обычном гражданском кладбище.
Зашедши в аптеку, я услышал, как провизорша, красивая и молодая, вызывает милицию, чтобы та убрала смутьяна. Неужели ей не дано понять, что Васька положил свою молодую жизнь за неё, что она не сгорела в гетто только потому, что Васька не пожалел своих ног, а те, кто был с ним, своих голов?
А там, оказывается, секс-шоп. Похабель во всех видах: картинки, диапозитивы, журналы, киноленты. Тут по сходной цене вы можете купить резиновую надувную девочку, которая всё умеет и всё может и которая снабжена переключателем на 120 и 220 вольт... Опустив марку в щель автомата, вы получаете пять минут цветной, озвученной порнографии — суперсекс, вдвоём, втроём, вшестером, сверху, снизу, через голову и даже на мотоцикле. У меня шевелятся остатки волос на голове, сердце бьётся, становится худо и отвратительно.... и я с уважением вспоминаю нашу советскую власть, которая за такое сажает в тюрьму, без разговоров и надолго!
Послесловие:
Прочитав рукопись через много лет после её появления я был поражен мягкостью изображения военных событий. Ужасы войны в ней сглажены, наиболее чудовищные эпизоды просто не упомянуты. Многое выглядит гораздо более мирно, чем в 1941—1945 годах. Сейчас я написал бы эти воспоминания совершенно иначе, ничем не сдерживая себя, безжалостней и правдивей, то есть, так как было на самом деле. В 1975 году страх смягчал моё перо. Воспитанный советской военной дисциплиной, которая за каждое лишнее слово карала незамедлительно, безжалостно и сурово, я сознательно и несознательно ограничивал себя.
Самое страшное, что люди не могут жить без войны. Закончив одну, они тотчас же принимаются готовить следующую. Веками человечество сидело на пороховой бочке, а теперь пересело на атомную бомбу. Страшно подумать, что из этого получится. Одно ясно, писать мемуары будет некому...
Всех с приближающимся Днём Победы.