Подписка на блог

В Телеграме помимо ссылок на заметки делюсь околодизайнерскими наблюдениями.

В Твиттере помимо ссылок на заметки пишу всякую чушь.

В Тумблере и Же-же есть автоматические трансляции. Если не работает, напишите мне: ilyabirman@ilyabirman.ru.

По РСС и Джейсон-фиду трансляции для автоматических читалок

Книги

Обзоры и конспекты дизайнерских книг

других нехудожественных книг

См. также серию «Основы экономики» по тегу экономика.

художественной книги

И ещё

Книга Стивена Хеллера и Сеймура Чваста «Эволюция графических стилей»

Прочитал по диагонали «Эволюцию графических стилей». Сколько я ни брался вникнуть но у меня в голове всегда была каша: ар-деко, модернизм, дадаизм. Я надеялся, что книга поможет разобраться, но чё-то нет.

Книга написана в худшем стиле: авторы рассказывают обо всём подряд: вот был какой-то хрен, он считал так-то, основал вместе с других хреном такой-то журнал, который исповедовал такую-то философию (какую-нибудь максимально абстрактную). И что с того? Можно подумать: но это всё часть истории, должно быть просто интересно читать. Ну, почитайте про венский сецессион:

Несмотря на близость с другими современными течениями, венские сецессионисты провозглашали свою художественную независимость. В первом номере журнала «Вер сенктум» они декларировали: «Мы не хотим искусства, порабощённого иностранцами... Зарубежное искусство должно действовать на нас как стимул, на который мы должны реагировать; мы хотим признавать его и восхищаться им, если оно заслуживает признания; единственное, чего мы не хотим, — это имитировать его». В соответствии с этой установкой проходило развитие яркой индивидуальности Венского сецессиона — от элегантного античного стиля афиши Климта для первой выставки движения до невиданно смелых и искусных образцов типографики.

Это невыносимо. Осталось ли у меня в голове хоть что-то про венский сецессион? Узнаю ли я его? Конечно, нет. А смогу ли использовать его идеи или приёмы как-то? Конечно, нет.

Какие-то штуки, которые я выписал:

В изучении стилей различных исторических эпох учёные разрабатывали детальную систему классификации произведений живописи, скульптуры, архитектуры, моды, но уделяли мало внимание графическому дизайну. Между тем реклама, плакаты, упаковка и шрифты, равно как и иллюстрация или карикатура, говорят о своём времени ничуть не меньше, а зачастую даже больше, чем произведения «высокого» искусства.

Общеупотребительность графического стиля означает не что иное, как принятие обществом визуальных систем, которые раньше были недоступными, элитарными и авангардными.

Дизайнеры, не обладая собственной внятной выразительной манерой, пытаются приспособить к своим нуждам известный и когда-то успешный стиль, но при этом не отдают себе отчёт в причинах и предпосылках, которые способствовали его былой популярности.

Даже в наше время применение того или иного стиля малообразованными дизайнерами ведёт к его снижению, даже если в результате стиль становится более заметен и узнаваем.

Другая типичная черта викторианской типографики — немыслимое количество начертаний и кеглей утрамбованных в один заголовок — объяснялась практическим соображениям и стремлением печатников использовать каждый дюйм пространства листа.

Сегодня декоративные излишества викторианского стиля привлекают нас своей старомодностью — в отрыве от политического и художественного контекста своей эпохи они вызывают ностальгическое умиление своей незамысловатой красотой. Между тем викторианцам было присуще заблуждение о тождественности декорирования и дизайна. Их век стал периодом упадка высокого стиля типографики эпохи Возрождения.

В 19 веке товарное потребление активно росло, а отрасль рекламной полиграфии оставалась уделом неискушенных в вопросах эстетики и печатников, в распоряжении которых было огромные разнообразие акцидентных шрифтов.

В середине 19 века отношение к кустарным промыслам и ремесленничеству, последним отголоскам средневековой художественной традиции, достигло крайней степени пренебрежения. Представления о единстве и взаимосвязи разных областей искусства были полностью отброшены. [Кто-то] сетовал: «В прежние времена между художником и ремесленником не существовало разделения [...] Сегодня мы проводим границу, столь же произвольную., сколь и оскорбительную., между „высоким“ искусством [...] т. е. исключительно живописью и скульптурой, и „второстепенными“ искусствами, иначе говоря, „ремёслами“».

Движение искусств и ремёсел [было] реформаторским движением, направленным против посягательств машины на образ жизни рабочего человека.

«[...] жилище обычного человека снова стало предметом забот архитектора, а стул, обои или ваза — объектом творчества художника».

С визуальной т. з. стиль Движения искусств и ремёсел остался верен орнаменту как ключевому элементы викторианского стиля, но объявил войну барочным и романтическим излишествам своего времени.

«Цветочное безумие», «истерика линий», «странная декоративная болезнь», «стилистическая вседозволенность» — так отзывались современники об ар-нуво [...]

Югендстиль выработал собственный своеобразный художественный почерк. Графика в духе немецкой гравюры со специфическим баварским оттенком была более чистой и резко, чем натуралистичные образы, характерные для родственных направлений.

Своеобразный графический стиль этого течения складывался из комбинации приёмов кубистских «колле» и «слов на свободе» итальянских футуристов, а также принципа максимальной экономии технических средств. Для многочисленных берлинских изданий дадаистов была характерна раскидистая и хаотичная типографика, в то время как журналы, выходившие в Цюрихе, и «Альманах-391», основанный Франсисом Пикабиа, были, напротив, насыщенны и «густо замешаны». Беспорядочная вёрстка основывалась на контрасте плотно набранной полосы и полосы с единственным словом, напечатанным через весь лист, или же на выделении нескольких слов в текстовом массиве, как в дешёвом рекламном листке. Все эти приёмы были призваны как можно дальше вывести произведения дадаистов за пределы изящества и хорошего вкуса.

 нет комментариев    1684   12 ноября   книги

Книга Майкла Сэндела «Справедливость»: часть 1

Как вы знаете, меня волнуют вопросы этики, добра и зла и всего такого. Прочитал в этой связи книгу Майкла Сэндела «Справедливость. Как поступать правильно?».

Картинка с Озона

Майкл приводит кучу примеров разных ситуаций, в которых мнения о справедливости и людей разделяются. Интересно над ними подумать, однако сам автор часто пытается навязать свою точку зрения, которая далеко не бесспорна. Иногда там конкретная пропаганда, так что читать надо в режиме 100%-го скептицизма.

Буду постепенно делиться традиционной выпиской с собственными комментариями и рассуждениями.

Глава 1. Что значит «поступать правильно»?

Про намеренное завышение цен. После урагана:

Подрядчики предлагали домовладельцам убрать упавшие на крыши деревья по цене 23 тыс. долл. за крышу. Магазины, в которых маленькие домашние генераторы обычно стоили 250 долл., теперь беззастенчиво запрашивали за эти устройства 2000 долл. С 77-летней женщины, спасшейся от урагана вместе со своим престарелым мужем и дочерью-инвалидом, за ночь, проведённую в номере мотеля, потребовали 160 долл., тогда как обычно такой номер стоил не более 40 долл. в сутки. Завышение цен и разного рода спекуляции на человеческом несчастье вызвали гнев и возмущение жителей Флориды.

«Разного рода спекуляции» — это слова, которые должны сразу подтолкнуть читателя к выводу о том, кто плохой. Привести пример с повышением цен в момент острой потребности в чём-либо — древнейший приём мочилова свободного рынка. Мол, ага, ты умирающему от жажды в пустыне продашь бутылку воды за миллион! Это, конечно, демагогия и тупня, не имеющая отношения ни к свободному рынку, ни вообще к реальности.

Но всё же пример из книги, несмотря на некоторое сходство, более интересный, чем про воду в пустыне, потому что он как раз настоящий. Хочется с ним разобраться.

Приводится возражение некоего экономиста:

Обвинения в раздувании цен возникают в случае, когда цены существенно выше тех, к которым люди привыкли, — писал Соуэлл. — Но уровни цен, к которым вы привыкли, не являются священными с моральной точки зрения. Они — не более «особенные» или «справедливые», чем все прочие цены, которые могут породить рыночные условия, в том числе те, что были вызваны ураганом [...] В этих ценах, как объяснял Соуэлл, нет ничего несправедливого; они всего лишь отражают ценность, которую покупатели и продавцы добровольно стали придавать продуктам обмена.

Тут большинству из нас экономист кажется бесчувственным, а фраза про придаваемую ценность — издёвкой. Ёлки, чувак, да, ты прав, люди стали придавать вдесятеро большую ценность генераторам; это факт, иначе повышение цен бы просто привело к тому, что генераторы бы перестали покупать. Но возмущение-то вызывает то, что продавцы пользуются этой резко повысившейся ценностью. Людям и так несладко, а тут им ещё, может, с последними деньгами приходится расставаться.

Но в книге написано другое. Какой-то политик возражает уже этому экономисту:

Во время чрезвычайных ситуаций правительство не может посиживать на обочине, если с людей дерут непомерно большие цены за то, что они бегут, спасая свои жизни, или хотят купить основные товары для своих семей после урагана [...] Это — не нормальная ситуация свободной торговли, когда покупатели охотно и свободно решают выйти на рынок, где их встречают желающие совершать сделки продавцы, когда цена устанавливается в соответствии со спросом и предложением. Покупатели в условиях чрезвычайной ситуации действуют по принуждению.

Ситуация, конечно «не нормальная», но «действуют по принуждению» — ложь. Да, обстоятельства таковы, что людям очень сильно хочется купить генератор, намного сильнее, чем обычно. Но факт состоит в том, что нет никого, кто их бы принуждал к покупке.

Автор спрашивает:

Должно ли государство запретить раздувание цен, даже если этот запрет является вмешательством в свободу покупателей и продавцов на любые сделки, какие они хотят заключать?

Люди, называющие себя «государством», ничего не «должны», но в их руках всё оружие, поэтому они могут делать всё, что им вздумается, в том числе и запретить «раздувание» цен, по собственному разумению назначив справедливую цену. Но интересно как раз оценить такое решение с моральной точки зрения.

Если государство зафиксирует цены, это значит, что оно будет принуждать продавцов к тому, чтобы расставаться со своим товаром не на тех условиях, на которых хотят продавцы. Может, это и правильное решение с какой-нибудь точки зрения, но я хочу обратить внимание на моральную непоследовательность: люди, рассуждающие о несправедливости действия по принуждению (когда принуждения не было!) сами берутся принуждать людей к чему-то там.

О причинах массового недовольства повышением цен:

Но возмущение спекулянтами есть нечто большее, чем бессмысленный гнев. Это возмущение указывает на моральный довод, который заслуживает, чтобы к нему отнеслись серьёзно. Возмущение — гнев особого рода, который возникает, когда люди полагают, что кто-то получает то, чего не заслуживает, иными словами — это реакция на несправедливость.

Не заслуживает? Интересно! Кто именно поступил «плохо» и как он мог бы поступить?

Вот генератор, который обычно стоит 250 долларов, и вдруг стал продаваться за 2000 — за сколько его должны были продавать? Если бы владелец генераторного магазина продолжал продавать их за 250, то его генераторы бы очень быстро разобрали те, кто успели — ещё и подрались бы из-за них — и на этом история бы закончилась. Откуда бы взялись генераторы для всех остальных, кому они нужны?

Более того, по 250 долларов генераторы бы быстро разобрали не самые нуждающиеся, а самые ушлые. Ведь их тут же можно перепродать за 2000, раз уж такой оказалась реальная цена на тот момент. Вопрос: кто больше «заслуживает» большого навара — владелец генераторного магазина или вообще случайные люди, которые быстрее схватили?

С другой стороны, мгновенный рост рыночной цены до 2000 долларов — это мотив для других предпринимателей быстро организовать поставки генераторов из соседних городов. Ведь если поставить цену в 1000 долларов, их с руками оторвут, что тут же отобьёт все затраты на логистику. Через пару дней цена упадёт до 500 долларов. Цена будет быстро падать, а жители обзаведутся генераторами. Причём первыми их купят те, для кого это действительно вопрос жизни и смерти (что очень справедливо) и те, для кого две тысячи — не такие уж большие расходы (что обеспечит доставку следующих, более дешёвых генераторов). А кто-то решит, что обойдётся без генератора, и переедет на несколько дней к родственникам пожить.

Но ведь «несправедливо», что те, кто не могут себе позволить 2000 долларов, будут жить несколько дней без электричества?

Любой, кто так считает, включая того политика, имеет полное право скинуться кому угодно на генератор!

И владелец генераторного магазина тоже имеет право принять участие в распределении генераторов по другим, не чисто рыночным принципам. Например, провести лотерею. Или лично выбрать самых нуждающихся и продать им по 250 долларов, а остальных оставить без генератора. Или продать несколько генераторов по 250 своим близким и друзьям, а остальные продавать уже по рыночной цене. Или сделать что угодно ещё. Но продавать всем за 250 как ни в чём не бывало будет очень глупо исходя из всего, что я уже написал выше. Продавцу придётся что-то придумать, это будет непросто.

Но принуждать продавца к тому, чтобы продавать генераторы на условиях, которые не устраивают продавца — это с моральной точки зрения то же самое, что просто отобрать у него генераторы и раздать людям.

Если спросить меня, то хоть мне и грустно за тех, кто не может себе позволить генератор в чрезвычайной ситуации, но я, например, не готов переводить собственные деньги на их нужды. Поэтому я не считаю себя вправе говорить, что продавец генераторов вдруг «должен» жертвовать своими интересами ради них.

См. также: Добро за чужой счёт.

Тут я хочу рассказать о похожей реальной истории, о которой знаю я. Несколько лет назад над Челябинском взорвался метеорит. Взрыв выбил много окон. Легко предположить, что производители окон озолотились в последующие дни: они могли бы поднять цены и воспользоваться возросшим спросом! Нет; на самом деле к оконщикам понабежали «просители»: школы и больницы стали требовать замен не просто по обычным ценам, а с большой скидкой, в долг или вовсе бесплатно. «Денег нет, дети мёрзнут! Войдите в положение!»

Так что вполне может быть, что магазины, которые «беззастенчиво запрашивали за эти устройства 2000 долл.», на самом деле вовсе не гребли бабло лопатой, а просто пытались хоть как-то не разориться в ситуации полной жопы.

Продолжение следует.

 10 комментариев    1741   17 сентября   книги   общество   философия

Книга Элияху Голдратта «Цель»

На самом деле называется «Цель: Процесс непрерывного совершенствования».

Это как бы «деловая книга», но написанная в форме художественного произведения. Считаю, что это полезная книга, хотя можно было и в пять раз короче написать.

Я послушал аудиоверсию, поэтому у меня нет текстовых выписок — просто перескажу, что запомнилось.

Директору убыточного завода ставят ультиматум: или он быстро наводит порядок, или через три месяца его завод закрывают, а он остаётся без работы. Благодаря наводящим вопросам знакомого еврея директор открывает для себя вдруг, что цель завода — зарабатывать бабло. И выясняется, что всё устройство его завода совершенно никак этого не учитывает. И вот он находит разные ограничения, которые мешают зарабатыванию бабла, и постепенно их снимает, борясь с консерватизмом коллег.

С одной стороны, когда это слушаешь — очень странно. Ты директор завода и никогда раньше не задумывался о том, как твой завод работает и откуда берутся деньги? Как ты вообще стал директором?

С другой, я-то не директор завода, и о многих вещах не задумывался вполне правомерно. Главное, на что мне эта книга открыла глаза — это то, что шаги оптимизации на предприятии могут быть совершенно не очевидны интуитивно. Прямо как в программировании! Иногда вдруг всё начинает работать сильно лучше, если ты сделаешь шаг, который «очевидно» навредит, и наоборот.

Скажем, некие детали нужно обработать на станке. Перед этой обработкой станок нужно целый час настраивать именно для неё. А для других деталей нужно целый час перенастраивать по-другому. Очевидно, что рационально группировать детали по кучкам: один раз настроили станок по-первому и обработали всю первую кучку; потом по-второму и обработали всю вторую; и так далее. А вот перенастраивать туда-сюда и обрабатывать разные детали по одной — неэффективно, потому что теряется много времени на перенастройку, во время которой станок простаивает. Согласны?

А вот и попались! Мы вообще никак не можем судить о том, что эффективнее, глядя на один этот станок, потому что это одна из ста работ на конвейере! Возможно, из-за того, что мы экономим на перенастройке этого станка, у нас вторая кучка лежит и ждёт своей очереди на обработку, в то время, когда весь остальной завод стоит и ждёт именно эту вторую кучку. И на самом деле мы своей «оптимизацией» сделали этот станок узким местом, хотя он мог бы, даже с учётом затрат времени на перенастройку, своевременно обеспечивать следующие этапы производства «исходниками».

Или вот есть печь, в которой детали должны зачем-то нагреваться десять часов. Этот процесс нельзя прервать, так что если во время этого нагревания подошли ещё детали, нельзя их «доложить»; нужно дождаться, пока предыдущие «пропекутся», разгрузить печь, потом засунуть новые. В печь влезает сто деталей. Вопрос: в какой момент загружать детали в печь? Можно так: как накопилось сто, загружать и выпекать. Иначе ведь, если загрузить только двадцать, получится, что печь работает «не в полную силу». Но с другой стороны, если двадцать не загружать, то и печь простаивает, и детали пролёживают. Как правильно сделать? Может, выбрать какую-то золотую середину, типа, когда пятьдесят подошло, загружать?

Правильный ответ: это неправильный вопрос! Нельзя это решать на уровне оптимизации работы самой печи, потому что эффективность работы печи не имеет значения. Нужно посмотреть на весь производственный процесс целиком и всё так синхронизировать, чтобы в итоге клиенты быстрее платили бабло. «Простаивает» ли печь и «пролёживают» ли детали — нерелевантно, это не имеет никакого значения для цели завода зарабатывать бабло.

А ещё про печь такая история. Эта печь была узким местом: еле успевала нагревать всё, что нужно. А потом кто-то вспомнил, что половину деталей можно вообще не нагревать и обрабатывать на следующем этапе как есть! Но как так вышло? Почему вообще когда-то решили их нагревать?

Оказалось, что на следующем шаге производства детали обрабатывают на каком-то станке, и если детали перед этой обработкой прогреть, то обрабатывать их можно вдвое быстрее. А если не прогреть и обрабатывать слишком быстро, они разрушаются. И кто-то решил пять лет назад, что для оптимизации этой вот обработки надо туда прогретые детали подавать, а не холодные. В итоге загрузили единственную печь лишней работой, зато оптимизировали шаг, скорость которого никак не влияла на скорость получения бабла в конце.

Там, конечно, есть ещё примеры. Это всё вправляет мозги.

 2 комментария    1282   2018   книги   управление собой

Что почитать на выходных — 161

Вот:

  1. Виктор Папанек — Дизайн для реального мира. Вероятно, это самая скучная дизайнерская книга в мире: я даже краткий пересказ Дмитрия еле дочитал до конца. Но для общего развития пусть будет.
  2. Да мой ребёнок рисует лучше Малевича и Кандинского! — Неа, не рисует.
  3. Илья Осколков-Ценципер: как зарабатывать на дизайне человеческих эмоций.
  4. Краткий курс психического здоровья без говна.
  5. Тред Альфины про языки в твиттере. Есть неточности, много мата не по делу, но много интересного.
 29   2017   дизайн   жизнь   книги   русский язык   чтиво

Роман Фёдора Достоевского «Братья Карамазовы». Часть 10. Всё остальное

Это последняя часть того, чем я хотел поделиться из «Братьев Карамазовых» (см. первую, вторую, третью, четвёртую, пятую, шестую, седьмую, восьмую и девятую части).

В первую часть задним числом добавилось такое:

Алёша безо всякой предумышленной хитрости начал прямо с этого делового замечания, а между тем взрослому и нельзя начинать иначе, если надо войти прямо в доверенность ребёнка и особенно целой группы детей. Надо именно начинать серьёзно и деловито и так, чтобы было совсем на равной ноге; Алёша понимал это инстинктом.

А в этой, последней — некоторые реплики и заключения:

— В Париже, уже несколько лет тому, вскоре после декабрьского переворота, мне пришлось однажды, делая по знакомству визит одному очень-очень важному и управляющему тогда лицу, повстречать у него одного прелюбопытнейшего господина [...] Тема шла о социалистах-революционерах, которых тогда, между прочим, преследовали.

— [...] Но так как он оскорбил сию минуту не только меня, но и благороднейшую девицу, которой даже имени не смею произнести всуе из благоговения к ней, то и решился обнаружить всю его игру публично, хотя бы он и отец мой!..

— [...] А потому, сам сознавая себя виновным и искренно раскаиваясь, почувствовал стыд и, не могши преодолеть его, просил нас, меня и сына своего, Ивана Фёдоровича, заявить пред вами всё своё искреннее сожаление, сокрушение и покаяние...

— Полно вам вздор толочь, отдохните хоть теперь немного, — сурово отрезал Иван Фёдорович.

— Про долг я понимаю, Григорий Васильевич, но какой нам тут долг, чтобы нам здесь оставаться, того ничего не пойму.

— Потому что ведь я человек хоть и низких желаний, но честный.

— Я бы должен был это перенести, да с пера сорвалось.

— Видал я её и прежде мельком. Она не поражает.

— Я верю, что Бог устроит, как знает лучше, чтобы не было ужаса.

— Мужик наш мошенник, его жалеть не стоит, и хорошо ещё, что дерут его иной раз и теперь. Русская земля крепка берёзой.

— Не злой вы человек, а исковерканный, — улыбнулся Алёша.

— Знай, что я его всегда защищу. Но в желаниях моих я оставляю за собою в данном случае полный простор. До свидания завтра. Не осуждай и не смотри на меня как на злодея.

«Хоть я сделал это всё и искренно, но вперёд надо быть умнее», — заключил он вдруг и даже не улыбнулся своему заключению.

— [...] Чем, однако, мог возбудить столь любопытства, ибо живу в обстановке, невозможной для гостеприимства.

— [...] Ещё хуже того, если он не убьёт, а лишь только меня искалечит: работать нельзя, а рот-то всё-таки остаётся, кто ж его накормит тогда, мой рот, и кто ж их-то всех тогда накормит-с?

— В России пьяные люди у нас самые добрые. Самые добрые люди у нас и самые пьяные.

— [...] все сплошь выведенные из европейских гипотез; потому что что там гипотеза, то у русского мальчика тотчас же аксиома.

— Не любопытствуй. Показалось мне вчера нечто страшное... словно всю судьбу его выразил вчера его взгляд. Был такой у него один взгляд... так что ужаснулся я в сердце моём мгновенно тому, что уготовляет этот человек для себя. Раз или два в жизни видел я у некоторых такое же выражение лица... как бы изображавшее всю судьбу тех людей, и судьба их, увы, сбылась.

— Возненавидел я тебя, будто ты всему причиной и всему виноват.

— По правде тебе сказать, не ждала не гадала, да и прежде никогда тому не верила, чтобы ты мог прийти.

— [...] Дураки и существуют в профит умному человеку.

— Была, батюшка, приходила, посидела время и ушла.

 — За образование моё. Мало ли из-за чего люди могут человека высечь, — кротко и нравоучительно заключил Максимов.

— Зачем ты ему соврал, что у нас секут? — спросил Смуров.
— Надо же было его утешить?
— Чем это?
— Видишь, Смуров, не люблю я, когда переспрашивают, если не понимают с первого слова. Иного и растолковать нельзя. По идее мужика, школьника порют и должны пороть: что, дескать, за школьник, если его не порют? И вдруг я скажу ему, что у нас не порют, ведь он этим огорчится. А впрочем, ты этого не понимаешь. С народом надо умеючи говорить.

— Это я раз тут по площади шёл, а как раз пригнали гусей. Я остановился и смотрю на гусей.

— О да, всё... то есть... почему же вы думаете, что я бы не понял? Там, конечно, много сальностей... Я, конечно, в состоянии понять, что это роман философский и написан, чтобы провести идею... — запутался уже совсем Коля. — Я социалист, Карамазов, я неисправимый социалист, — вдруг оборвал он ни с того ни с сего.
— Социалист? — засмеялся Алёша, — да когда это вы успели? Ведь вам ещё только тринадцать лет, кажется?

— Когда вам будет больше лет, то вы сами увидите, какое значение имеет на убеждение возраст. Мне показалось тоже, что вы не свои слова говорите, — скромно и спокойно ответил Алёша, но Коля горячо его прервал.

— Знаете, эта Ниночка мне понравилась. Она вдруг мне прошептала, когда я выходил: «Зачем вы не приходили раньше?» И таким голосом, с укором! Мне кажется, она ужасно добрая и жалкая.

— Ведь он дурак, ведь он не умеет концов хоронить, откровенный он ведь такой...

— Вот здесь в газете «Слухи», в петербургской. Эти «Слухи» стали издаваться с нынешнего года, я ужасно люблю слухи, и подписалась, и вот себе на голову: вот они какие оказались слухи.

— Я знаю, что вы его пригласили не посещать вас впредь.

— Ах, не потому лучше, что сын отца убил, я не хвалю, дети, напротив, должны почитать родителей, а только всё-таки лучше, если это он, потому что вам тогда и плакать нечего, так как он убил, себя не помня или, лучше сказать, всё помня, но не зная, как это с ним сделалось.

— Я не думаю, чтоб он был опасен, притом я позову очень много гостей, так что его можно всегда вывести, если он что-нибудь, а потом он может где-нибудь в другом городе быть мировым судьей или чем-нибудь, потому что те, которые сами перенесли несчастие, всех лучше судят.

— Почему вы узнали? — спросил Алёша.
— Я подслушивала. Чего вы на меня уставились? Хочу подслушивать и подслушиваю, ничего тут нет дурного. Прощенья не прошу.

— Он висит и стонет, а я сяду против него и буду ананасный компот есть. Я очень люблю ананасный компот. Вы любите?

— Григорий честен, но дурак. Много людей честных благодаря тому, что дураки.

— Вы покажете честно, — сказал Алёша, — только этого и надо.
— Женщина часто бесчестна, — проскрежетала она.

— Алексей Фёдорович, — проговорил он с холодною усмешкой, — я пророков и эпилептиков не терплю; посланников Божиих особенно, вы это слишком знаете. С сей минуты я с вами разрываю и, кажется, навсегда. Прошу сей же час, на этом же перекрёстке, меня оставить. Да вам и в квартиру по этому проулку дорога. Особенно поберегитесь заходить ко мне сегодня! Слышите?

— Полюбил я вас тогда очень и был с вами по всей простоте.

— Это, чтоб это могло быть-с, так, напротив, совсем никогда-с.

— Прости меня, я и это тогда подумал, — прошептал Алёша и замолчал, не прибавив ни одного «облегчающего обстоятельства».

— Что это ты французские вокабулы учишь? — кивнул Иван на тетрадку, лежавшую на столе.
— А почему же бы мне их не учить-с, чтобы тем образованию моему способствовать, думая, что и самому мне когда в тех счастливых местах Европы, может, придется быть.

— Вы как Фёдор Павлович, наиболее-с, изо всех детей наиболее на него похожи вышли, с одною с ними душой.

— Нимало! На сотую долю не верю!
— Но на тысячную веришь. Гомеопатические-то доли ведь самые, может быть, сильные. Признайся, что веришь, ну на десятитысячную…

— Простите меня!
Та посмотрела на неё в упор и, переждав мгновение, ядовитым, отравленным злобой голосом ответила:
— Злы мы, мать, с тобой! Обе злы! Где уж нам простить, тебе да мне? Вот спаси его, и всю жизнь молиться на тебя буду.
— А простить не хочешь! — прокричал Митя Грушеньке, с безумным упрёком.
— Будь покойна, спасу его тебе! — быстро прошептала Катя и выбежала из комнаты.
— И ты могла не простить ей, после того как она сама же сказала тебе: «Прости»? — горько воскликнул опять Митя.
— Митя, не смей её упрекать, права не имеешь! — горячо крикнул на брата Алёша.

И немного об отсутствии нужды:

— Слушай, легкомысленная старуха, — начал, вставая с дивана, Красоткин, — можешь ты мне поклясться всем, что есть святого в этом мире, и сверх того чем-нибудь ещё, что будешь наблюдать за пузырями в моё отсутствие неустанно? Я ухожу со двора.
— А зачем я тебе клястись стану? — засмеялась Агафья, — и так присмотрю.
— Нет, не иначе как поклявшись вечным спасением души твоей. Иначе не уйду.
— И не уходи. Мне како дело, на дворе мороз, сиди дома.

 24   2016   из Тель-Авива   книги   литература

Роман Фёдора Достоевского «Братья Карамазовы». Часть 9. Двести рублей

Продолжаю делиться тем, что подчеркнул в «Братьях Карамазовых» (см. первую, вторую, третью, четвёртую, пятую, шестую, седьмую и восьмую части).

Сегодня — история про двести рублей. Она показалась мне очень занимательной. Раз:

И Алёша протянул ему две новенькие радужные сторублёвые кредитки. Оба они стояли тогда именно у большого камня, у забора, и никого кругом не было. Кредитки произвели, казалось, на штабс-капитана страшное впечатление: он вздрогнул, но сначала как бы от одного удивления: ничего подобного ему и не мерещилось, и такого исхода он не ожидал вовсе. Помощь от кого-нибудь, да ещё такая значительная, ему и не мечталась даже во сне. Он взял кредитки и с минуту почти и отвечать не мог, совсем что-то новое промелькнуло в лице его.
— Это мне-то, мне-с, это столько денег, двести рублей! Батюшки! Да я уж четыре года не видал таких денег, Господи! И говорит, что сестра... и вправду это, вправду?
— Клянусь вам, что всё, что я вам сказал, правда! — вскричал Алеша. Штабс-капитан покраснел.
— Послушайте-с, голубчик мой, послушайте-с, ведь если я и приму, то ведь не буду же я подлецом? В глазах-то ваших, Алексей Фёдорович, ведь не буду, не буду подлецом? Нет-с, Алексей Федорович, вы выслушайте, выслушайте-с, — торопился он, поминутно дотрогиваясь до Алёши обеими руками, — вы вот уговариваете меня принять тем, что «сестра» посылает, а внутри-то, про себя-то — не восчувствуете ко мне презрения, если я приму-с, а?
— Да нет же, нет! Спасением моим клянусь вам, что нет! И никто не узнает никогда, только мы: я, вы, да она, да ещё одна дама, её большой друг...

Пропускаю большой кусок монолога штабс-капитана.

— ...Так ведь теперь я на эти двести рублей служанку нанять могу-с, понимаете ли вы, Алексей Фёдорович, лечение милых существ предпринять могу-с, курсистку в Петербург направлю-с, говядины куплю-с, диету новую заведу-с. Господи, да ведь это мечта!

Алёша был ужасно рад, что доставил столько счастия и что бедняк согласился быть осчастливленным.
— Стойте, Алексей Фёдорович, стойте, — схватился опять за новую, вдруг представившуюся ему мечту штабс-капитан и опять затараторил исступленною скороговоркой...

И ещё пропускаю.

Алёша хотел было обнять его, до того он был доволен. Но, взглянув на него, он вдруг остановился: тот стоял, вытянув шею, вытянув губы, с исступленным и побледневшим лицом и что-то шептал губами, как будто желая что-то выговорить; звуков не было, а он всё шептал губами, было как-то странно.
— Чего вы! — вздрогнул вдруг отчего-то Алёша.
— Алексей Фёдорович... я... вы... — бормотал и срывался штабс-капитан, странно и дико смотря на него в упор с видом решившегося полететь с горы, и в то же время губами как бы и улыбаясь, — я-с... вы-с... А не хотите ли, я вам один фокусик сейчас покажу-с! — вдруг прошептал он быстрым, твёрдым шёпотом, речь уже не срывалась более.
— Какой фокусик?
— Фокусик, фокус-покус такой, — всё шептал штабс-капитан; рот его скривился на левую сторону, левый глаз прищурился, он, не отрываясь, всё смотрел на Алёшу, точно приковался к нему.
— Да что с вами, какой фокус? — прокричал тот уж совсем в испуге.
— А вот какой, глядите! — взвизгнул вдруг штабс-капитан.

И, показав ему обе радужные кредитки, которые всё время, в продолжение всего разговора, держал обе вместе за уголок большим и указательным пальцами правой руки, он вдруг с каким-то остервенением схватил их, смял и крепко зажал в кулаке правой руки.
— Видели-с, видели-с! — взвизгнул он Алёше, бледный и исступленный, и вдруг, подняв вверх кулак, со всего размаху бросил обе смятые кредитки на песок, — видели-с? — взвизгнул он опять, показывая на них пальцем, — ну так вот же-с!..

И вдруг, подняв правую ногу, он с дикою злобой бросился их топтать каблуком, восклицая и задыхаясь с каждым ударом ноги.
— Вот ваши деньги-с! Вот ваши деньги-с! Вот ваши деньги-с! Вот ваши деньги-с! — Вдруг он отскочил назад и выпрямился пред Алёшей. Весь вид его изобразил собой неизъяснимую гордость.
— Доложите пославшим вас, что мочалка чести своей не продает-с! — вскричал он, простирая на воздух руку. Затем быстро повернулся и бросился бежать; но он не пробежал и пяти шагов, как, весь повернувшись опять, вдруг сделал Алеше ручкой. Но и опять, не пробежав пяти шагов, он в последний уже раз обернулся, на этот раз без искривленного смеха в лице, а напротив, всё оно сотрясалось слезами. Плачущею, срывающеюся, захлебывающеюся скороговоркой прокричал он:
— А что ж бы я моему мальчику-то сказал, если б у вас деньги за позор наш взял? — и, проговорив это, бросился бежать, на сей раз уже не оборачиваясь. Алёша глядел ему вслед с невыразимою грустью. О, он понимал, что тот до самого последнего мгновения сам не знал, что скомкает и швырнет кредитки. Бежавший ни разу не обернулся, так и знал Алёша, что не обернётся. Преследовать и звать его он не захотел, он знал почему. Когда же тот исчез из виду, Алёша поднял обе кредитки. Они были лишь очень смяты, сплюснуты и вдавлены в песок, но совершенно целы и даже захрустели, как новенькие, когда Алёша развёртывал их и разглаживал. Разгладив, он сложил их, сунул в карман и пошёл к Катерине Ивановне докладывать об успехе её поручения.

И вот два — Алёша у Лиз:

— Мама мне вдруг передала сейчас, Алексей Фёдорович, всю историю об этих двухстах рублях и об этом вам поручении... к этому бедному офицеру... и рассказала всю эту ужасную историю, как его обидели, и, знаете, хоть мама рассказывает очень нетолково... она всё перескакивает... но я слушала и плакала. Что же, как же, отдали вы эти деньги, и как же теперь этот несчастный?..
— То-то и есть, что не отдал, и тут целая история, — ответил Алёша [...]
— Так вы не отдали денег, так вы так и дали ему убежать! Боже мой, да вы хоть бы побежали за ним сами и догнали его...
— Нет, Лиз, этак лучше, что я не побежал, — сказал Алёша, встал со стула и озабоченно прошелся по комнате.
— Как лучше, чем лучше? Теперь они без хлеба и погибнут!
— Не погибнут, потому что эти двести рублей их всё-таки не минуют. Он всё равно возьмет их завтра. Завтра-то уж наверно возьмёт, — проговорил Алёша, шагая в раздумье. — Видите ли, Лиз, — продолжал он, вдруг остановясь пред ней, — я сам тут сделал одну ошибку, но и ошибка-то вышла к лучшему.
— Какая ошибка и почему к лучшему?
— А вот почему, это человек трусливый и слабый характером. Он такой измученный и очень добрый. Я вот теперь всё думаю: чем это он так вдруг обиделся и деньги растоптал, потому что, уверяю вас, он до самого последнего мгновения не знал, что растопчет их. И вот мне кажется, что он многим тут обиделся... да и не могло быть иначе в его положении... Во-первых, он уж тем обиделся, что слишком при мне деньгам обрадовался и предо мною этого не скрыл. Если б обрадовался, да не очень, не показал этого, фасоны бы стал делать, как другие, принимая деньги, кривляться, ну тогда бы ещё мог снести и принять, а то он уж слишком правдиво обрадовался, а это-то и обидно. Ах, Лиз, он правдивый и добрый человек, вот в этом-то и вся беда в этих случаях! У него всё время, пока он тогда говорил, голос был такой слабый, ослабленный, и говорил он так скоро-скоро, всё как-то хихикал таким смешком, или уже плакал... право, он плакал, до того он был в восхищении... и про дочерей своих говорил... и про место, что ему в другом городе дадут... И чуть только излил душу, вот вдруг ему и стыдно стало за то, что он так всю душу мне показал. Вот он меня сейчас и возненавидел. А он из ужасно стыдливых бедных. Главное же, обиделся тем, что слишком скоро меня за своего друга принял и скоро мне сдался; то бросался на меня, пугал, а тут вдруг, только что увидел деньги, и стал меня обнимать. Потому что он меня обнимал, всё руками трогал. Это именно вот в таком виде он должен был всё это унижение почувствовать, а тут как раз я эту ошибку сделал, очень важную: я вдруг и скажи ему, что если денег у него недостанет на переезд в другой город, то ему ещё дадут, и даже я сам ему дам из моих денег сколько угодно. Вот это вдруг его и поразило: зачем, дескать, и я выскочил ему помогать? Знаете, Лиз, это ужасно как тяжело для обиженного человека, когда все на него станут смотреть его благодетелями... я это слышал, мне это старец говорил. Я не знаю, как это выразить, но я это часто и сам видел. Да я ведь и сам точно так же чувствую. А главное то, что хоть он и не знал до самого последнего мгновения, что растопчет кредитки, но всё-таки это предчувствовал, это уж непременно. Потому-то и восторг у него был такой сильный, что он предчувствовал... И вот хоть всё это так скверно, но всё-таки к лучшему. Я так даже думаю, что к самому лучшему, лучше и быть не могло...
— Почему, почему лучше и быть не могло? — воскликнула Лиз, с большим удивлением смотря на Алёшу.
— Потому, Лиз, что если б он не растоптал, а взял эти деньги, то, придя домой, чрез час какой-нибудь и заплакал бы о своем унижении, вот что вышло бы непременно. Заплакал бы и, пожалуй, завтра пришёл бы ко мне чем свет и бросил бы, может быть, мне кредитки и растоптал бы как давеча. А теперь он ушёл ужасно гордый и с торжеством, хоть и знает, что «погубил себя». А стало быть, теперь уж ничего нет легче, как заставить его принять эти же двести рублей не далее как завтра, потому что он уж свою честь доказал, деньги швырнул, растоптал... Не мог же он знать, когда топтал, что я завтра их ему опять принесу. А между тем деньги-то эти ему ужасно как ведь нужны. Хоть он теперь и горд, а всё-таки ведь даже сегодня будет думать о том, какой помощи он лишился. Ночью будет ещё сильнее думать, во сне будет видеть, а к завтрашнему утру, пожалуй, готов будет ко мне бежать и прощенья просить. А я-то вот тут и явлюсь: «Вот, дескать, вы гордый человек, вы доказали, ну теперь возьмите, простите нас». Вот тут-то он и возьмет!

Алёша с каким-то упоением произнёс: «Вот тут-то он и возьмёт!» Лиз захлопала в ладошки.
— Ах, это правда, ах, я это ужасно вдруг поняла! Ах, Алёша, как вы всё это знаете? Такой молодой и уж знает, что в душе... Я бы никогда этого не выдумала...

Какая-то волшебная человечность в этом эпизоде.

Моменты из этого же разговора с Лиз были во второй части.

 20   2016   книги   литература

Роман Фёдора Достоевского «Братья Карамазовы». Часть 8. Троя

Продолжаю делиться тем, что подчеркнул в «Братьях Карамазовых» (см. первую, вторую, третью, четвёртую,пятую, шестую и седьмую части).

Сегодня — короткий выпуск, про Трою.

— Ну это о Трое вздор, пустяки. Я сам этот вопрос считаю пустым, — с горделивою скромностью отозвался Коля.

— Я считаю этот вопрос решительно пустым, — отрезал он ещё раз горделиво.
— А я знаю, кто основал Трою, — вдруг проговорил совсем неожиданно один доселе ничего почти ещё не сказавший мальчик, молчаливый и видимо застенчивый, очень собою хорошенький, лет одиннадцати, по фамилии Карташов. Он сидел у самых дверей. Коля с удивлением и важностию поглядел на него. Дело в том, что вопрос: «Кто именно основал Трою?» — решительно обратился во всех классах в секрет, и чтобы проникнуть его, надо было прочесть у Смарагдова. Но Смарагдова ни у кого, кроме Коли, не было. И вот раз мальчик Карташов потихоньку, когда Коля отвернулся, поскорей развернул лежащего между его книгами Смарагдова и прямо попал на то место, где говорилось об основателях Трои. Случилось это довольно уже давно, но он всё как-то конфузился и не решался открыть публично, что и он знает, кто основал Трою, опасаясь, чтобы не вышло чего-нибудь и чтобы не сконфузил его как-нибудь за это Коля. А теперь вдруг почему-то не утерпел и сказал.

Этот мальчик без имени чуть позже появился как «мальчик, который когда-то объявил, что знает, кто основал Трою»:

— И я тоже! — вдруг и уже совсем неожиданно выкрикнул из толпы тот самый мальчик, который когда-то объявил, что знает, кто основал Трою, и, крикнув, точно так же, как и тогда, весь покраснел до ушей, как пион.

А в конце романа он уже «мальчик, открывший Трою»:

Все мальчики до единого плакали, а пуще всех Коля и мальчик, открывший Трою.

— У них там и сёмга будет, — громко заметил вдруг мальчик, открывший Трою.

И это чудесно.

 8   2016   книги   литература

Роман Фёдора Достоевского «Братья Карамазовы». Часть 7. Суд

Продолжаю делиться тем, что подчеркнул в «Братьях Карамазовых» (см. первую, вторую, третью, четвёртую, пятую и шестую части).

Сегодня — суд:

Председатель снова обратился к нему с кратким, но назидательным увещанием отвечать лишь на вопросы, а не вдаваться в посторонние и исступленные восклицания.

Адвокат избрал клёвую линию защиты:

— Теперь могу ли обратиться к вам с вопросом, если только позволите, — вдруг и совсем неожиданно спросил Фетюкович, — из чего состоял тот бальзам, или, так сказать, та настойка, посредством которой вы в тот вечер, перед сном, как известно из предварительного следствия, вытерли вашу страдающую поясницу, надеясь тем излечиться?
Григорий тупо посмотрел на опросчика и, помолчав несколько, пробормотал:
— Был шалфей положен.
— Только шалфей? Не припомните ли ещё чего-нибудь?
— Подорожник был тоже.
— И перец, может быть? — любопытствовал Фетюкович.
— И перец был.
— И так далее. И всё это на водочке?
— На спирту.
В зале чуть-чуть пронесся смешок.
— Видите, даже и на спирту. Вытерши спину, вы ведь остальное содержание бутылки, с некоею благочестивою молитвою, известной лишь вашей супруге, изволили выпить, ведь так?
— Выпил.

Конечно, и в публике, и у присяжных мог остаться маленький червячок сомнения в показании человека, имевшего возможность «видеть райские двери» в известном состоянии лечения и, кроме того, даже не ведающего, какой нынче год от Рождества Христова; так что защитник своей цели всё-таки достиг.

Вообще же изложение Ракитина пленило публику независимостию мысли и необыкновенным благородством её полёта.

Таким образом, один из опаснейших свидетелей, выставленных прокуратурой, ушёл опять-таки заподозренным и в репутации своей сильно осаленным.

То же самое, впрочем, бывало, когда он говорил по-немецки, и при этом всегда махал рукой пред лицом своим, как бы ища ухватить потерянное словечко.

(NB. Я передаю своими словами, доктор же изъяснялся очень учёным и специальным языком.)

— Все действия его наоборот здравому смыслу и логике, — продолжал он.

Мнение своё доктор выразил решительно и настоятельно.

Песня:

— Будьте уверены, что я совершенно верю самой полной искренности убеждения вашего, не обусловливая и не ассимилируя его нисколько с любовью к вашему несчастному брату. Своеобразный взгляд ваш на весь трагический эпизод, разыгравшийся в вашем семействе, уже известен нам по предварительному следствию. Не скрою от вас, что он в высшей степени особлив и противоречит всем прочим показаниям, полученным прокуратурою. А потому и нахожу нужным спросить вас уже с настойчивостью: какие именно данные руководили мысль вашу и направили её на окончательное убеждение в невинности брата вашего и, напротив, в виновности другого лица, на которого вы уже указали прямо на предварительном следствии?

На вопрос о том: когда именно подсудимый говорил ему, Алёше, о своей ненависти к отцу и о том, что он мог бы убить его, и что слышал ли он это от него, например, при последнем свидании пред катастрофой, Алёша, отвечая, вдруг как бы вздрогнул, как бы нечто только теперь припомнив и сообразив.

Председатель начал вопросы свои осторожно, чрезвычайно почтительно, как бы боясь коснуться «иных струн» и уважая великое несчастие.

Я помню, я слышал, как они говорили ей: «Мы понимаем, как вам тяжело, поверьте, мы способны чувствовать», и проч., и проч., — а показания-то всё-таки вытянули от обезумевшей женщины в истерике.

Главное, тем взяло его слово, что было искренно: он искренно верил в виновность подсудимого; не на заказ, не по должности только обвинял его и, взывая к «отмщению», действительно сотрясался желанием «спасти общество».

— Я и сам скажу правду, я и сам понимаю ту сумму негодования, которую он накопил в сердце своего сына.

В этих случаях самое первое дело, самая главная задача следствия — не дать приготовиться, накрыть неожиданно, чтобы преступник высказал заветные идеи свои во всем выдающем их простодушии, неправдоподобности и противоречии.

Заседание было прервано, но на очень короткий срок, на четверть часа, много на двадцать минут.

Классный заход:

— О, я согласен, что совокупность фактов, совпадение фактов действительно довольно красноречивы. Но рассмотрите, однако, все эти факты отдельно, не внушаясь их совокупностью.

— А главное, главное, меня смущает и выводит из себя всё та же мысль, что изо всей массы фактов, нагроможденных обвинением на подсудимого, нет ни единого, хоть сколько-нибудь точного и неотразимого, а что гибнет несчастный единственно по совокупности этих фактов.

— Мой клиент рос покровительством Божиим, то есть как дикий зверь.

Про связь поколений:

— Не для здешних только отцов говорю, а ко всем отцам восклицаю: «Отцы, не огорчайте детей своих!» Да исполним прежде сами завет Христов и тогда только разрешим себе спрашивать и с детей наших. Иначе мы не отцы, а враги детям нашим, а они не дети наши, а враги нам, и мы сами себе сделали их врагами!

— Юноша невольно задумывается: «Да разве он любил меня, когда рождал, — спрашивает он, удивляясь всё более и более, — разве для меня он родил меня: он не знал ни меня, ни даже пола моего в ту минуту, в минуту страсти, может быть разгоряченной вином, и только разве передал мне склонность к пьянству — вот все его благодеяния... Зачем же я должен любить его, за то только, что он родил меня, а потом всю жизнь не любил меня?»

— А вот как: пусть сын станет пред отцом своим и осмысленно спросит его самого: «Отец, скажи мне: для чего я должен любить тебя? Отец, докажи мне, что я должен любить тебя?» — и если этот отец в силах и в состоянии будет ответить и доказать ему, — то вот и настоящая нормальная семья, не на предрассудке лишь мистическом утверждающаяся, а на основаниях разумных, самоотчётных и строго гуманных.

Было очень поздно, уже около часу пополуночи, но никто не разъезжался.

 15   2016   книги   литература

Роман Фёдора Достоевского «Братья Карамазовы». Часть 6. Допрос

Продолжаю делиться тем, что подчеркнул в «Братьях Карамазовых» (см. первую, вторую, третью, четвёртую и пятую части).

В прошлой серии, где речь шла о роли автора, мы добрались до суда.

Для меня детективная история в романе оказалась одной из самых интересных. И допрос, и суд Митеньки я читал с большим наслаждением. Допрос:

Митя говорил скоро и много, нервно и экспансивно и как бы решительно принимая своих слушателей за лучших друзей своих.
— Итак, мы пока запишем, что вы отвергаете взводимое на вас обвинение радикально.

— Не согласитесь ли вы объяснить, какие, собственно, принципы руководствовали вас в такой ненависти к личности вашего родителя?

— Э, господа, не надо бы мелочи: как, когда и почему, и почему именно денег столько, а не столько, и вся эта гамазня… ведь эдак в трёх томах не упишешь, да ещё эпилог потребуется!

Всё это проговорил Митя с добродушною, но нетерпеливою фамильярностью человека, желающего сказать всю истину и исполненного самыми добрыми намерениями.

— А мелочи, господа, все эти крючкотворные мелочи прочь, — восторженно воскликнул Митя, — а то это просто выйдет чёрт знает что, ведь не правда ли?
— Вполне последую вашим благоразумным советам, — ввязался вдруг прокурор, обращаясь к Мите, — но от вопроса моего, однако, не откажусь. Нам слишком существенно необходимо узнать, для чего именно вам понадобилась такая сумма, то есть именно в три тысячи?

— Позвольте вас, милостивый государь, предупредить и ещё раз вам напомнить, если вы только не знали того, — с особенным и весьма строгим внушением проговорил прокурор, — что вы имеете полное право не отвечать на предлагаемые вам теперь вопросы, а мы, обратно, никакого не имеем права вымогать у вас ответы, если вы сами уклоняетесь отвечать по той или другой причине. Это дело личного соображения вашего. Но наше дело состоит опять-таки в том, чтобы вам в подобном теперешнему случае представить на вид и разъяснить всю ту степень вреда, который вы сами же себе производите, отказываясь дать то или другое показание. Затем прошу продолжать.

Его слушали молча и внимательно, особенно вникли в то обстоятельство, что у него давно уже завёлся наблюдательный пункт за Грушенькой у Фёдора Павловича «на задах» в доме Марьи Кондратьевны, и о том, что ему сведения переносил Смердяков: это очень отметили и записали. О ревности своей говорил он горячо и обширно и хоть и внутренно стыдясь того, что выставляет свои интимнейшие чувства, так сказать, на «всеобщий позор», но видимо пересиливал стыд, чтобы быть правдивым.

Митя мрачно подождал и стал было повествовать о том, как он побежал к отцу в сад, как вдруг его остановил следователь и, раскрыв свой большой портфель, лежавший подле него на диване, вынул из него медный пестик.
— Знаком вам этот предмет? — показал он его Мите.
— Ах да! — мрачно усмехнулся он, — как не знаком! Дайте-ка посмотреть… А чёрт, не надо!
— Вы о нём упомянуть забыли, — заметил следователь.
— А чёрт! Не скрыл бы от вас, небось без него бы не обошлось, как вы думаете? Из памяти только вылетело.
— Благоволите же рассказать обстоятельно, как вы им вооружились.
— Извольте, благоволю, господа.

— Но какую же цель имели вы в предмете, вооружаясь таким орудием?
— Какую цель? Никакой цели! Захватил и побежал.
— Зачем же, если без цели?
В Мите кипела досада. Он пристально посмотрел на «мальчика» и мрачно и злобно усмехнулся. Дело в том, что ему всё стыднее и стыднее становилось за то, что он сейчас так искренно и с такими излияниями рассказал «таким людям» историю своей ревности.
— Наплевать на пестик! — вырвалось вдруг у него.
— Однако же-с.
— Ну, от собак схватил. Ну, темнота… Ну, на всякий случай.
— А прежде вы тоже брали, выходя ночью со двора, какое-нибудь оружие, если боялись так темноты?
— Э, чёрт, тьфу! Господа, с вами буквально нельзя говорить! — вскрикнул Митя в последней степени раздражения и, обернувшись к писарю, весь покраснев от злобы, с какою-то исступленною ноткой в голосе быстро проговорил ему:
— Запиши сейчас... сейчас... «что схватил с собой пестик, чтобы бежать убить отца моего… Фёдора Павловича... ударом по голове!» Ну, довольны ли вы теперь, господа? Отвели душу? — проговорил он, уставясь с вызовом на следователя и прокурора.
— Мы слишком понимаем, что подобное показание вы дали сейчас в раздражении на нас и в досаде на вопросы, которые мы вам представляем, которые вы считаете мелочными и которые, в сущности, весьма существенны, — сухо проговорил ему в ответ прокурор.

Ну не кайф ли? «Мы слишком понимаем».

— А ведь вы, господа, в эту минуту надо мной насмехаетесь! — прервал он вдруг.
— Почему вы так заключаете? — заметил Николай Парфёнович.

— Теперь встречается один вопросик. Не можете ли вы сообщить, — чрезвычайно мягко начал Николай Парфёнович, — откуда вы взяли вдруг столько денег, тогда как из дела оказывается по расчёту времени даже, что вы не заходили домой?

— А не могли ли бы вы, не нарушая нисколько вашей решимости умолчать о главнейшем, не могли ли бы вы в то же время дать нам хоть малейший намёк на то: какие именно столь сильные мотивы могли бы привести вас к умолчанию в столь опасный для вас момент настоящих показаний?

Николай Парфёнович пересчитал всё. Митя помог охотно. Припомнили и включили в счёт всякую копейку.

Началось нечто совсем для Мити неожиданное и удивительное. Он ни за что бы не мог прежде, даже за минуту пред сим, предположить, чтобы так мог кто-нибудь обойтись с ним, с Митей Карамазовым!

Ему было нестерпимо конфузно: все одеты, а он раздет и, странно это, — раздетый, он как бы и сам почувствовал себя пред ними виноватым, и, главное, сам был почти согласен, что действительно вдруг стал всех их ниже и что теперь они уже имеют полное право его презирать.

— Не хотите ли и ещё где поискать, если вам не стыдно?

— Но опять вы забываете то обстоятельство, — всё так же сдержанно, но как бы уже торжествуя, заметил прокурор, — что знаков и подавать было не надо, если дверь уже стояла отпертою, ещё при вас, ещё когда вы находились в саду...

Представляется Коломбо, терпеливо объясняющий убийце, почему дело доказано.

Он не скрывал своей досады, почти злобы, и выложил всё накопившееся, даже не заботясь о красоте слога, то есть бессвязно и почти сбивчиво.

— [...] Да и вообще отложим всякое препирание об этих тонкостях и различиях, а вот опять-таки если бы вам угодно было перейти к делу.

Узнал я, что не только жить подлецом невозможно, но и умирать подлецом невозможно… Нет, господа, умирать надо честно!..

— Помилосердуйте, господа, — всплеснул руками Митя, — хоть этого-то не пишите, постыдитесь! Ведь я, так сказать, душу мою разорвал пополам пред вами, а вы воспользовались и роетесь пальцами по разорванному месту в обеих половинах... О Боже!

Не сдаваться:

— Да зачем же вам-то так надо было «врать», как вы изъясняетесь?
— А чёрт знает. Из похвальбы, может быть... так... что вот так много денег прокутил... Из того, может, чтоб об этих зашитых деньгах забыть... да, это именно оттого... чёрт... который раз вы задаёте этот вопрос? Ну, соврал, и кончено, раз соврал и уж не хотел переправлять. Из-за чего иной раз врёт человек?
— Это очень трудно решить, Дмитрий Фёдорович, из-за чего врёт человек, — внушительно проговорил прокурор. — Скажите, однако, велика ли была эта, как вы называете её, ладонка, на вашей шее?
— Нет, не велика.
— А какой, например, величины?
— Бумажку сторублёвую пополам сложить — вот и величина.
— А лучше бы вы нам показали лоскутки? Ведь они где-нибудь при вас.
— Э, чёрт... какие глупости... я не знаю, где они.
— Но позвольте, однако: где же и когда вы её сняли с шеи? Ведь вы, как сами показываете, домой не заходили?
— А вот как от Фени вышел и шел к Перхотину, дорогой и сорвал с шеи и вынул деньги.
— В темноте?
— Для чего тут свечка? Я это пальцем в один миг сделал.
— Без ножниц, на улице?
— На площади, кажется; зачем ножницы? Ветхая тряпка, сейчас разодралась.
— Куда же вы её потом дели?
— Там же и бросил.
— Где именно?
— Да на площади же, вообще на площади! Чёрт её знает где на площади. Да для чего вам это?
— Это чрезвычайно важно, Дмитрий Фёдорович: вещественные доказательства в вашу же пользу, и как это вы не хотите понять? Кто же вам помогал зашивать месяц назад?
— Никто не помогал, сам зашил.
— Вы умеете шить?
— Солдат должен уметь шить, а тут и уменья никакого не надо.
— Где же вы взяли материал, то есть эту тряпку, в которую зашили?
— Неужто вы не смеетесь?
— Отнюдь нет, и нам вовсе не до смеха, Дмитрий Фёдорович.
— Не помню, где взял тряпку, где-нибудь взял.
— Как бы, кажется, этого-то уж не запомнить?
— Да ей-богу же не помню, может, что-нибудь разодрал из белья.
— Это очень интересно: в вашей квартире могла бы завтра отыскаться эта вещь, рубашка, может быть, от которой вы оторвали кусок. Из чего эта тряпка была: из холста, из полотна?
— Чёрт её знает из чего. Постойте... Я, кажется, ни от чего не отрывал. Она была коленкоровая... Я, кажется, в хозяйкин чепчик зашил.
— В хозяйкин чепчик?
— Да, я у ней утащил.
— Как это утащили?
— Видите, я действительно, помнится, как-то утащил один чепчик на тряпки, а может, перо обтирать. Взял тихонько, потому никуда не годная тряпка, лоскутки у меня валялись, а тут эти полторы тысячи, я взял и зашил... Кажется, именно в эти тряпки зашил. Старая коленкоровая дрянь, тысячу раз мытая.
— И вы это твёрдо уже помните?
— Не знаю, твёрдо ли. Кажется, в чепчик. Ну да наплевать!
— В таком случае ваша хозяйка могла бы по крайней мере припомнить, что у нее пропала эта вещь?
— Вовсе нет, она и не хватилась. Старая тряпка, говорю вам, старая тряпка, гроша не стоит.
— А иголку откуда взяли, нитки?
— Я прекращаю, больше не хочу. Довольно! — рассердился наконец Митя.
— И странно опять-таки, что вы так совсем уж забыли, в каком именно месте бросили на площади эту... ладонку.

Митя сначала отказался от стакана, который ему любезно предложил Николай Парфенович, но потом сам попросил и выпил с жадностью.

Показание о шестой тысяче принято было с необыкновенным впечатлением допрашивающими. Понравилась новая редакция: три да три, значит, шесть, стало быть, три тысячи тогда да три тысячи теперь, вот они и все шесть, выходило ясно.

Допросили и поляков. Они в своей комнатке хоть и легли было спать, но во всю ночь не заснули, а с прибытием властей поскорей оделись и прибрались, сами понимая, что их непременно потребуют [...] Оказалось, что по-русски они умели даже весьма и весьма правильно говорить, кроме разве выговора иных слов.

Но его выслушали с самым полным негодованием и тотчас назвали за это «шалуном», чем он и остался очень доволен.

— Только, думаю, — заключила она, — что вам нечего об этом любопытствовать, а мне нечего вам отвечать, потому это особливое моё дело.

Грушеньку наконец отпустили, причём Николай Парфёнович стремительно заявил ей, что она может хоть сейчас же воротиться в город и что если он с своей стороны чем-нибудь может способствовать, например, насчёт лошадей или, например, пожелает она провожатого, то он... с своей стороны...
— Покорно благодарю вас, — поклонилась ему Грушенька, — я с тем старичком отправлюсь, с помещиком, его довезу, а пока подожду внизу, коль позволите, как вы тут Дмитрия Фёдоровича порешите.

Собственно же вас, Дмитрий Фёдорович, я всегда наклонен считать за человека, так сказать, более несчастного, чем виновного...

Митя примолк. Он весь покраснел.

Фрагменты с суда — в следующей части.

 6   2016   книги   литература

Роман Фёдора Достоевского «Братья Карамазовы». Часть 5. Автор

Продолжаю делиться тем, что подчеркнул в «Братьях Карамазовых» (см. первую, вторую,третью и четвёртую части).

Автор выступает в роли свидетеля описываемых событий — пересказывает историю, иногда даже комментируя её от первого лица. Но нередко и просто делится какими-то мыслями, не относящимися к повествованию:

Ведь знал же я одну девицу, ещё в запрошлом «романтическом» поколении, которая после нескольких лет загадочной любви к одному господину, за которого, впрочем, всегда могла выйти замуж самым спокойным образом, кончила, однако же, тем, что сама навыдумала себе непреодолимые препятствия и в бурную ночь бросилась с высокого берега, похожего на утёс, в довольно глубокую и быструю реку и погибла в ней решительно от собственных капризов, единственно из-за того, чтобы походить на шекспировскую Офелию, и даже так, что будь этот утёс, столь давно ею намеченный и излюбленный, не столь живописен, а будь на его месте лишь прозаический плоский берег, то самоубийства, может быть, не произошло бы вовсе.

Иногда идут долгие главы в третьем лице, и уже забываешь об авторе, как он вдруг кратковременно появляется:

Но таким образом опять получился факт, что всего за три, за четыре часа до некоторого приключения, о котором будет мною говорено ниже, у Мити не было ни копейки денег, и он за десять рублей заложил любимую вещь, тогда как вдруг, через три часа, оказались в руках его тысячи... Но я забегаю вперёд.

Во второй половине романа выясняется, в каком городе происходит его действие:

Теперешнее же известие в газете «Слухи» озаглавлено было: «Из Скотопригоньевска (увы, так называется наш городок, я долго скрывал его имя), к процессу Карамазова».

Ремарка:

Церковь была древняя и довольно бедная, много икон стояло совсем без окладов, но в таких церквах как-то лучше молишься.

Это странно, потому что он часто описывает то, свидетелем чего быть не мог, и совершенно не упоминает себя при этом. Но в некоторых случаях вдруг опускает детали, ссылаясь на то, что не помнит их или не был свидетелем. Про суд:

Скажу вперёд, и скажу с настойчивостью: я далеко не считаю себя в силах передать всё то, что произошло на суде, и не только в надлежащей полноте, но даже и в надлежащем порядке. Мне всё кажется, что если бы всё припомнить и всё как следует разъяснить, то потребуется целая книга, и даже пребольшая.

Особенно упоминалось об её гордости (она почти никому в нашем городе не сделала визитов), об «аристократических связях».

К личному же характеру дела, к трагедии его, равно как и к личностям участвующих лиц, начиная с подсудимого, он относился довольно безразлично и отвлечённо, как, впрочем, может быть, и следовало.

Вижу, однако, что так более продолжать не могу, уже потому даже, что многого не расслышал, в другое пропустил вникнуть, третье забыл упомнить, а главное, потому, что, как уже и сказал я выше, если всё припоминать, что было сказано и что произошло, то буквально недостанет у меня ни времени, ни места.



 7   2016   книги   литература
Ранее Ctrl + ↓