Обзоры и конспекты дизайнерских книг

других нехудожественных книг

См. также серию «Основы экономики» по тегу экономика.

художественной книги

И ещё

Роман Фёдора Достоевского «Братья Карамазовы». Часть 10. Всё остальное

Это последняя часть того, чем я хотел поделиться из «Братьев Карамазовых» (см. первую, вторую, третью, четвёртую, пятую, шестую, седьмую, восьмую и девятую части).

В первую часть задним числом добавилось такое:

Алёша безо всякой предумышленной хитрости начал прямо с этого делового замечания, а между тем взрослому и нельзя начинать иначе, если надо войти прямо в доверенность ребёнка и особенно целой группы детей. Надо именно начинать серьёзно и деловито и так, чтобы было совсем на равной ноге; Алёша понимал это инстинктом.

А в этой, последней — некоторые реплики и заключения:

— В Париже, уже несколько лет тому, вскоре после декабрьского переворота, мне пришлось однажды, делая по знакомству визит одному очень-очень важному и управляющему тогда лицу, повстречать у него одного прелюбопытнейшего господина [...] Тема шла о социалистах-революционерах, которых тогда, между прочим, преследовали.

— [...] Но так как он оскорбил сию минуту не только меня, но и благороднейшую девицу, которой даже имени не смею произнести всуе из благоговения к ней, то и решился обнаружить всю его игру публично, хотя бы он и отец мой!..

— [...] А потому, сам сознавая себя виновным и искренно раскаиваясь, почувствовал стыд и, не могши преодолеть его, просил нас, меня и сына своего, Ивана Фёдоровича, заявить пред вами всё своё искреннее сожаление, сокрушение и покаяние...

— Полно вам вздор толочь, отдохните хоть теперь немного, — сурово отрезал Иван Фёдорович.

— Про долг я понимаю, Григорий Васильевич, но какой нам тут долг, чтобы нам здесь оставаться, того ничего не пойму.

— Потому что ведь я человек хоть и низких желаний, но честный.

— Я бы должен был это перенести, да с пера сорвалось.

— Видал я её и прежде мельком. Она не поражает.

— Я верю, что Бог устроит, как знает лучше, чтобы не было ужаса.

— Мужик наш мошенник, его жалеть не стоит, и хорошо ещё, что дерут его иной раз и теперь. Русская земля крепка берёзой.

— Не злой вы человек, а исковерканный, — улыбнулся Алёша.

— Знай, что я его всегда защищу. Но в желаниях моих я оставляю за собою в данном случае полный простор. До свидания завтра. Не осуждай и не смотри на меня как на злодея.

«Хоть я сделал это всё и искренно, но вперёд надо быть умнее», — заключил он вдруг и даже не улыбнулся своему заключению.

— [...] Чем, однако, мог возбудить столь любопытства, ибо живу в обстановке, невозможной для гостеприимства.

— [...] Ещё хуже того, если он не убьёт, а лишь только меня искалечит: работать нельзя, а рот-то всё-таки остаётся, кто ж его накормит тогда, мой рот, и кто ж их-то всех тогда накормит-с?

— В России пьяные люди у нас самые добрые. Самые добрые люди у нас и самые пьяные.

— [...] все сплошь выведенные из европейских гипотез; потому что что там гипотеза, то у русского мальчика тотчас же аксиома.

— Не любопытствуй. Показалось мне вчера нечто страшное... словно всю судьбу его выразил вчера его взгляд. Был такой у него один взгляд... так что ужаснулся я в сердце моём мгновенно тому, что уготовляет этот человек для себя. Раз или два в жизни видел я у некоторых такое же выражение лица... как бы изображавшее всю судьбу тех людей, и судьба их, увы, сбылась.

— Возненавидел я тебя, будто ты всему причиной и всему виноват.

— По правде тебе сказать, не ждала не гадала, да и прежде никогда тому не верила, чтобы ты мог прийти.

— [...] Дураки и существуют в профит умному человеку.

— Была, батюшка, приходила, посидела время и ушла.

 — За образование моё. Мало ли из-за чего люди могут человека высечь, — кротко и нравоучительно заключил Максимов.

— Зачем ты ему соврал, что у нас секут? — спросил Смуров.
— Надо же было его утешить?
— Чем это?
— Видишь, Смуров, не люблю я, когда переспрашивают, если не понимают с первого слова. Иного и растолковать нельзя. По идее мужика, школьника порют и должны пороть: что, дескать, за школьник, если его не порют? И вдруг я скажу ему, что у нас не порют, ведь он этим огорчится. А впрочем, ты этого не понимаешь. С народом надо умеючи говорить.

— Это я раз тут по площади шёл, а как раз пригнали гусей. Я остановился и смотрю на гусей.

— О да, всё... то есть... почему же вы думаете, что я бы не понял? Там, конечно, много сальностей... Я, конечно, в состоянии понять, что это роман философский и написан, чтобы провести идею... — запутался уже совсем Коля. — Я социалист, Карамазов, я неисправимый социалист, — вдруг оборвал он ни с того ни с сего.
— Социалист? — засмеялся Алёша, — да когда это вы успели? Ведь вам ещё только тринадцать лет, кажется?

— Когда вам будет больше лет, то вы сами увидите, какое значение имеет на убеждение возраст. Мне показалось тоже, что вы не свои слова говорите, — скромно и спокойно ответил Алёша, но Коля горячо его прервал.

— Знаете, эта Ниночка мне понравилась. Она вдруг мне прошептала, когда я выходил: «Зачем вы не приходили раньше?» И таким голосом, с укором! Мне кажется, она ужасно добрая и жалкая.

— Ведь он дурак, ведь он не умеет концов хоронить, откровенный он ведь такой...

— Вот здесь в газете «Слухи», в петербургской. Эти «Слухи» стали издаваться с нынешнего года, я ужасно люблю слухи, и подписалась, и вот себе на голову: вот они какие оказались слухи.

— Я знаю, что вы его пригласили не посещать вас впредь.

— Ах, не потому лучше, что сын отца убил, я не хвалю, дети, напротив, должны почитать родителей, а только всё-таки лучше, если это он, потому что вам тогда и плакать нечего, так как он убил, себя не помня или, лучше сказать, всё помня, но не зная, как это с ним сделалось.

— Я не думаю, чтоб он был опасен, притом я позову очень много гостей, так что его можно всегда вывести, если он что-нибудь, а потом он может где-нибудь в другом городе быть мировым судьей или чем-нибудь, потому что те, которые сами перенесли несчастие, всех лучше судят.

— Почему вы узнали? — спросил Алёша.
— Я подслушивала. Чего вы на меня уставились? Хочу подслушивать и подслушиваю, ничего тут нет дурного. Прощенья не прошу.

— Он висит и стонет, а я сяду против него и буду ананасный компот есть. Я очень люблю ананасный компот. Вы любите?

— Григорий честен, но дурак. Много людей честных благодаря тому, что дураки.

— Вы покажете честно, — сказал Алёша, — только этого и надо.
— Женщина часто бесчестна, — проскрежетала она.

— Алексей Фёдорович, — проговорил он с холодною усмешкой, — я пророков и эпилептиков не терплю; посланников Божиих особенно, вы это слишком знаете. С сей минуты я с вами разрываю и, кажется, навсегда. Прошу сей же час, на этом же перекрёстке, меня оставить. Да вам и в квартиру по этому проулку дорога. Особенно поберегитесь заходить ко мне сегодня! Слышите?

— Полюбил я вас тогда очень и был с вами по всей простоте.

— Это, чтоб это могло быть-с, так, напротив, совсем никогда-с.

— Прости меня, я и это тогда подумал, — прошептал Алёша и замолчал, не прибавив ни одного «облегчающего обстоятельства».

— Что это ты французские вокабулы учишь? — кивнул Иван на тетрадку, лежавшую на столе.
— А почему же бы мне их не учить-с, чтобы тем образованию моему способствовать, думая, что и самому мне когда в тех счастливых местах Европы, может, придется быть.

— Вы как Фёдор Павлович, наиболее-с, изо всех детей наиболее на него похожи вышли, с одною с ними душой.

— Нимало! На сотую долю не верю!
— Но на тысячную веришь. Гомеопатические-то доли ведь самые, может быть, сильные. Признайся, что веришь, ну на десятитысячную…

— Простите меня!
Та посмотрела на неё в упор и, переждав мгновение, ядовитым, отравленным злобой голосом ответила:
— Злы мы, мать, с тобой! Обе злы! Где уж нам простить, тебе да мне? Вот спаси его, и всю жизнь молиться на тебя буду.
— А простить не хочешь! — прокричал Митя Грушеньке, с безумным упрёком.
— Будь покойна, спасу его тебе! — быстро прошептала Катя и выбежала из комнаты.
— И ты могла не простить ей, после того как она сама же сказала тебе: «Прости»? — горько воскликнул опять Митя.
— Митя, не смей её упрекать, права не имеешь! — горячо крикнул на брата Алёша.

И немного об отсутствии нужды:

— Слушай, легкомысленная старуха, — начал, вставая с дивана, Красоткин, — можешь ты мне поклясться всем, что есть святого в этом мире, и сверх того чем-нибудь ещё, что будешь наблюдать за пузырями в моё отсутствие неустанно? Я ухожу со двора.
— А зачем я тебе клястись стану? — засмеялась Агафья, — и так присмотрю.
— Нет, не иначе как поклявшись вечным спасением души твоей. Иначе не уйду.
— И не уходи. Мне како дело, на дворе мороз, сиди дома.

29 ноября   из Тель-Авива   книги   литература

Роман Фёдора Достоевского «Братья Карамазовы». Часть 9. Двести рублей

Продолжаю делиться тем, что подчеркнул в «Братьях Карамазовых» (см. первую, вторую, третью, четвёртую, пятую, шестую, седьмую и восьмую части).

Сегодня — история про двести рублей. Она показалась мне очень занимательной. Раз:

И Алёша протянул ему две новенькие радужные сторублёвые кредитки. Оба они стояли тогда именно у большого камня, у забора, и никого кругом не было. Кредитки произвели, казалось, на штабс-капитана страшное впечатление: он вздрогнул, но сначала как бы от одного удивления: ничего подобного ему и не мерещилось, и такого исхода он не ожидал вовсе. Помощь от кого-нибудь, да ещё такая значительная, ему и не мечталась даже во сне. Он взял кредитки и с минуту почти и отвечать не мог, совсем что-то новое промелькнуло в лице его.
— Это мне-то, мне-с, это столько денег, двести рублей! Батюшки! Да я уж четыре года не видал таких денег, Господи! И говорит, что сестра... и вправду это, вправду?
— Клянусь вам, что всё, что я вам сказал, правда! — вскричал Алеша. Штабс-капитан покраснел.
— Послушайте-с, голубчик мой, послушайте-с, ведь если я и приму, то ведь не буду же я подлецом? В глазах-то ваших, Алексей Фёдорович, ведь не буду, не буду подлецом? Нет-с, Алексей Федорович, вы выслушайте, выслушайте-с, — торопился он, поминутно дотрогиваясь до Алёши обеими руками, — вы вот уговариваете меня принять тем, что «сестра» посылает, а внутри-то, про себя-то — не восчувствуете ко мне презрения, если я приму-с, а?
— Да нет же, нет! Спасением моим клянусь вам, что нет! И никто не узнает никогда, только мы: я, вы, да она, да ещё одна дама, её большой друг...

Пропускаю большой кусок монолога штабс-капитана.

— ...Так ведь теперь я на эти двести рублей служанку нанять могу-с, понимаете ли вы, Алексей Фёдорович, лечение милых существ предпринять могу-с, курсистку в Петербург направлю-с, говядины куплю-с, диету новую заведу-с. Господи, да ведь это мечта!

Алёша был ужасно рад, что доставил столько счастия и что бедняк согласился быть осчастливленным.
— Стойте, Алексей Фёдорович, стойте, — схватился опять за новую, вдруг представившуюся ему мечту штабс-капитан и опять затараторил исступленною скороговоркой...

И ещё пропускаю.

Алёша хотел было обнять его, до того он был доволен. Но, взглянув на него, он вдруг остановился: тот стоял, вытянув шею, вытянув губы, с исступленным и побледневшим лицом и что-то шептал губами, как будто желая что-то выговорить; звуков не было, а он всё шептал губами, было как-то странно.
— Чего вы! — вздрогнул вдруг отчего-то Алёша.
— Алексей Фёдорович... я... вы... — бормотал и срывался штабс-капитан, странно и дико смотря на него в упор с видом решившегося полететь с горы, и в то же время губами как бы и улыбаясь, — я-с... вы-с... А не хотите ли, я вам один фокусик сейчас покажу-с! — вдруг прошептал он быстрым, твёрдым шёпотом, речь уже не срывалась более.
— Какой фокусик?
— Фокусик, фокус-покус такой, — всё шептал штабс-капитан; рот его скривился на левую сторону, левый глаз прищурился, он, не отрываясь, всё смотрел на Алёшу, точно приковался к нему.
— Да что с вами, какой фокус? — прокричал тот уж совсем в испуге.
— А вот какой, глядите! — взвизгнул вдруг штабс-капитан.

И, показав ему обе радужные кредитки, которые всё время, в продолжение всего разговора, держал обе вместе за уголок большим и указательным пальцами правой руки, он вдруг с каким-то остервенением схватил их, смял и крепко зажал в кулаке правой руки.
— Видели-с, видели-с! — взвизгнул он Алёше, бледный и исступленный, и вдруг, подняв вверх кулак, со всего размаху бросил обе смятые кредитки на песок, — видели-с? — взвизгнул он опять, показывая на них пальцем, — ну так вот же-с!..

И вдруг, подняв правую ногу, он с дикою злобой бросился их топтать каблуком, восклицая и задыхаясь с каждым ударом ноги.
— Вот ваши деньги-с! Вот ваши деньги-с! Вот ваши деньги-с! Вот ваши деньги-с! — Вдруг он отскочил назад и выпрямился пред Алёшей. Весь вид его изобразил собой неизъяснимую гордость.
— Доложите пославшим вас, что мочалка чести своей не продает-с! — вскричал он, простирая на воздух руку. Затем быстро повернулся и бросился бежать; но он не пробежал и пяти шагов, как, весь повернувшись опять, вдруг сделал Алеше ручкой. Но и опять, не пробежав пяти шагов, он в последний уже раз обернулся, на этот раз без искривленного смеха в лице, а напротив, всё оно сотрясалось слезами. Плачущею, срывающеюся, захлебывающеюся скороговоркой прокричал он:
— А что ж бы я моему мальчику-то сказал, если б у вас деньги за позор наш взял? — и, проговорив это, бросился бежать, на сей раз уже не оборачиваясь. Алёша глядел ему вслед с невыразимою грустью. О, он понимал, что тот до самого последнего мгновения сам не знал, что скомкает и швырнет кредитки. Бежавший ни разу не обернулся, так и знал Алёша, что не обернётся. Преследовать и звать его он не захотел, он знал почему. Когда же тот исчез из виду, Алёша поднял обе кредитки. Они были лишь очень смяты, сплюснуты и вдавлены в песок, но совершенно целы и даже захрустели, как новенькие, когда Алёша развёртывал их и разглаживал. Разгладив, он сложил их, сунул в карман и пошёл к Катерине Ивановне докладывать об успехе её поручения.

И вот два — Алёша у Лиз:

— Мама мне вдруг передала сейчас, Алексей Фёдорович, всю историю об этих двухстах рублях и об этом вам поручении... к этому бедному офицеру... и рассказала всю эту ужасную историю, как его обидели, и, знаете, хоть мама рассказывает очень нетолково... она всё перескакивает... но я слушала и плакала. Что же, как же, отдали вы эти деньги, и как же теперь этот несчастный?..
— То-то и есть, что не отдал, и тут целая история, — ответил Алёша [...]
— Так вы не отдали денег, так вы так и дали ему убежать! Боже мой, да вы хоть бы побежали за ним сами и догнали его...
— Нет, Лиз, этак лучше, что я не побежал, — сказал Алёша, встал со стула и озабоченно прошелся по комнате.
— Как лучше, чем лучше? Теперь они без хлеба и погибнут!
— Не погибнут, потому что эти двести рублей их всё-таки не минуют. Он всё равно возьмет их завтра. Завтра-то уж наверно возьмёт, — проговорил Алёша, шагая в раздумье. — Видите ли, Лиз, — продолжал он, вдруг остановясь пред ней, — я сам тут сделал одну ошибку, но и ошибка-то вышла к лучшему.
— Какая ошибка и почему к лучшему?
— А вот почему, это человек трусливый и слабый характером. Он такой измученный и очень добрый. Я вот теперь всё думаю: чем это он так вдруг обиделся и деньги растоптал, потому что, уверяю вас, он до самого последнего мгновения не знал, что растопчет их. И вот мне кажется, что он многим тут обиделся... да и не могло быть иначе в его положении... Во-первых, он уж тем обиделся, что слишком при мне деньгам обрадовался и предо мною этого не скрыл. Если б обрадовался, да не очень, не показал этого, фасоны бы стал делать, как другие, принимая деньги, кривляться, ну тогда бы ещё мог снести и принять, а то он уж слишком правдиво обрадовался, а это-то и обидно. Ах, Лиз, он правдивый и добрый человек, вот в этом-то и вся беда в этих случаях! У него всё время, пока он тогда говорил, голос был такой слабый, ослабленный, и говорил он так скоро-скоро, всё как-то хихикал таким смешком, или уже плакал... право, он плакал, до того он был в восхищении... и про дочерей своих говорил... и про место, что ему в другом городе дадут... И чуть только излил душу, вот вдруг ему и стыдно стало за то, что он так всю душу мне показал. Вот он меня сейчас и возненавидел. А он из ужасно стыдливых бедных. Главное же, обиделся тем, что слишком скоро меня за своего друга принял и скоро мне сдался; то бросался на меня, пугал, а тут вдруг, только что увидел деньги, и стал меня обнимать. Потому что он меня обнимал, всё руками трогал. Это именно вот в таком виде он должен был всё это унижение почувствовать, а тут как раз я эту ошибку сделал, очень важную: я вдруг и скажи ему, что если денег у него недостанет на переезд в другой город, то ему ещё дадут, и даже я сам ему дам из моих денег сколько угодно. Вот это вдруг его и поразило: зачем, дескать, и я выскочил ему помогать? Знаете, Лиз, это ужасно как тяжело для обиженного человека, когда все на него станут смотреть его благодетелями... я это слышал, мне это старец говорил. Я не знаю, как это выразить, но я это часто и сам видел. Да я ведь и сам точно так же чувствую. А главное то, что хоть он и не знал до самого последнего мгновения, что растопчет кредитки, но всё-таки это предчувствовал, это уж непременно. Потому-то и восторг у него был такой сильный, что он предчувствовал... И вот хоть всё это так скверно, но всё-таки к лучшему. Я так даже думаю, что к самому лучшему, лучше и быть не могло...
— Почему, почему лучше и быть не могло? — воскликнула Лиз, с большим удивлением смотря на Алёшу.
— Потому, Лиз, что если б он не растоптал, а взял эти деньги, то, придя домой, чрез час какой-нибудь и заплакал бы о своем унижении, вот что вышло бы непременно. Заплакал бы и, пожалуй, завтра пришёл бы ко мне чем свет и бросил бы, может быть, мне кредитки и растоптал бы как давеча. А теперь он ушёл ужасно гордый и с торжеством, хоть и знает, что «погубил себя». А стало быть, теперь уж ничего нет легче, как заставить его принять эти же двести рублей не далее как завтра, потому что он уж свою честь доказал, деньги швырнул, растоптал... Не мог же он знать, когда топтал, что я завтра их ему опять принесу. А между тем деньги-то эти ему ужасно как ведь нужны. Хоть он теперь и горд, а всё-таки ведь даже сегодня будет думать о том, какой помощи он лишился. Ночью будет ещё сильнее думать, во сне будет видеть, а к завтрашнему утру, пожалуй, готов будет ко мне бежать и прощенья просить. А я-то вот тут и явлюсь: «Вот, дескать, вы гордый человек, вы доказали, ну теперь возьмите, простите нас». Вот тут-то он и возьмет!

Алёша с каким-то упоением произнёс: «Вот тут-то он и возьмёт!» Лиз захлопала в ладошки.
— Ах, это правда, ах, я это ужасно вдруг поняла! Ах, Алёша, как вы всё это знаете? Такой молодой и уж знает, что в душе... Я бы никогда этого не выдумала...

Какая-то волшебная человечность в этом эпизоде.

Моменты из этого же разговора с Лиз были во второй части.

21 ноября   книги   литература

Роман Фёдора Достоевского «Братья Карамазовы». Часть 8. Троя

Продолжаю делиться тем, что подчеркнул в «Братьях Карамазовых» (см. первую, вторую, третью, четвёртую,пятую, шестую и седьмую части).

Сегодня — короткий выпуск, про Трою.

— Ну это о Трое вздор, пустяки. Я сам этот вопрос считаю пустым, — с горделивою скромностью отозвался Коля.

— Я считаю этот вопрос решительно пустым, — отрезал он ещё раз горделиво.
— А я знаю, кто основал Трою, — вдруг проговорил совсем неожиданно один доселе ничего почти ещё не сказавший мальчик, молчаливый и видимо застенчивый, очень собою хорошенький, лет одиннадцати, по фамилии Карташов. Он сидел у самых дверей. Коля с удивлением и важностию поглядел на него. Дело в том, что вопрос: «Кто именно основал Трою?» — решительно обратился во всех классах в секрет, и чтобы проникнуть его, надо было прочесть у Смарагдова. Но Смарагдова ни у кого, кроме Коли, не было. И вот раз мальчик Карташов потихоньку, когда Коля отвернулся, поскорей развернул лежащего между его книгами Смарагдова и прямо попал на то место, где говорилось об основателях Трои. Случилось это довольно уже давно, но он всё как-то конфузился и не решался открыть публично, что и он знает, кто основал Трою, опасаясь, чтобы не вышло чего-нибудь и чтобы не сконфузил его как-нибудь за это Коля. А теперь вдруг почему-то не утерпел и сказал.

Этот мальчик без имени чуть позже появился как «мальчик, который когда-то объявил, что знает, кто основал Трою»:

— И я тоже! — вдруг и уже совсем неожиданно выкрикнул из толпы тот самый мальчик, который когда-то объявил, что знает, кто основал Трою, и, крикнув, точно так же, как и тогда, весь покраснел до ушей, как пион.

А в конце романа он уже «мальчик, открывший Трою»:

Все мальчики до единого плакали, а пуще всех Коля и мальчик, открывший Трою.

— У них там и сёмга будет, — громко заметил вдруг мальчик, открывший Трою.

И это чудесно.

29 октября   книги   литература

Роман Фёдора Достоевского «Братья Карамазовы». Часть 7. Суд

Продолжаю делиться тем, что подчеркнул в «Братьях Карамазовых» (см. первую, вторую, третью, четвёртую, пятую и шестую части).

Сегодня — суд:

Председатель снова обратился к нему с кратким, но назидательным увещанием отвечать лишь на вопросы, а не вдаваться в посторонние и исступленные восклицания.

Адвокат избрал клёвую линию защиты:

— Теперь могу ли обратиться к вам с вопросом, если только позволите, — вдруг и совсем неожиданно спросил Фетюкович, — из чего состоял тот бальзам, или, так сказать, та настойка, посредством которой вы в тот вечер, перед сном, как известно из предварительного следствия, вытерли вашу страдающую поясницу, надеясь тем излечиться?
Григорий тупо посмотрел на опросчика и, помолчав несколько, пробормотал:
— Был шалфей положен.
— Только шалфей? Не припомните ли ещё чего-нибудь?
— Подорожник был тоже.
— И перец, может быть? — любопытствовал Фетюкович.
— И перец был.
— И так далее. И всё это на водочке?
— На спирту.
В зале чуть-чуть пронесся смешок.
— Видите, даже и на спирту. Вытерши спину, вы ведь остальное содержание бутылки, с некоею благочестивою молитвою, известной лишь вашей супруге, изволили выпить, ведь так?
— Выпил.

Конечно, и в публике, и у присяжных мог остаться маленький червячок сомнения в показании человека, имевшего возможность «видеть райские двери» в известном состоянии лечения и, кроме того, даже не ведающего, какой нынче год от Рождества Христова; так что защитник своей цели всё-таки достиг.

Вообще же изложение Ракитина пленило публику независимостию мысли и необыкновенным благородством её полёта.

Таким образом, один из опаснейших свидетелей, выставленных прокуратурой, ушёл опять-таки заподозренным и в репутации своей сильно осаленным.

То же самое, впрочем, бывало, когда он говорил по-немецки, и при этом всегда махал рукой пред лицом своим, как бы ища ухватить потерянное словечко.

(NB. Я передаю своими словами, доктор же изъяснялся очень учёным и специальным языком.)

— Все действия его наоборот здравому смыслу и логике, — продолжал он.

Мнение своё доктор выразил решительно и настоятельно.

Песня:

— Будьте уверены, что я совершенно верю самой полной искренности убеждения вашего, не обусловливая и не ассимилируя его нисколько с любовью к вашему несчастному брату. Своеобразный взгляд ваш на весь трагический эпизод, разыгравшийся в вашем семействе, уже известен нам по предварительному следствию. Не скрою от вас, что он в высшей степени особлив и противоречит всем прочим показаниям, полученным прокуратурою. А потому и нахожу нужным спросить вас уже с настойчивостью: какие именно данные руководили мысль вашу и направили её на окончательное убеждение в невинности брата вашего и, напротив, в виновности другого лица, на которого вы уже указали прямо на предварительном следствии?

На вопрос о том: когда именно подсудимый говорил ему, Алёше, о своей ненависти к отцу и о том, что он мог бы убить его, и что слышал ли он это от него, например, при последнем свидании пред катастрофой, Алёша, отвечая, вдруг как бы вздрогнул, как бы нечто только теперь припомнив и сообразив.

Председатель начал вопросы свои осторожно, чрезвычайно почтительно, как бы боясь коснуться «иных струн» и уважая великое несчастие.

Я помню, я слышал, как они говорили ей: «Мы понимаем, как вам тяжело, поверьте, мы способны чувствовать», и проч., и проч., — а показания-то всё-таки вытянули от обезумевшей женщины в истерике.

Главное, тем взяло его слово, что было искренно: он искренно верил в виновность подсудимого; не на заказ, не по должности только обвинял его и, взывая к «отмщению», действительно сотрясался желанием «спасти общество».

— Я и сам скажу правду, я и сам понимаю ту сумму негодования, которую он накопил в сердце своего сына.

В этих случаях самое первое дело, самая главная задача следствия — не дать приготовиться, накрыть неожиданно, чтобы преступник высказал заветные идеи свои во всем выдающем их простодушии, неправдоподобности и противоречии.

Заседание было прервано, но на очень короткий срок, на четверть часа, много на двадцать минут.

Классный заход:

— О, я согласен, что совокупность фактов, совпадение фактов действительно довольно красноречивы. Но рассмотрите, однако, все эти факты отдельно, не внушаясь их совокупностью.

— А главное, главное, меня смущает и выводит из себя всё та же мысль, что изо всей массы фактов, нагроможденных обвинением на подсудимого, нет ни единого, хоть сколько-нибудь точного и неотразимого, а что гибнет несчастный единственно по совокупности этих фактов.

— Мой клиент рос покровительством Божиим, то есть как дикий зверь.

Про связь поколений:

— Не для здешних только отцов говорю, а ко всем отцам восклицаю: «Отцы, не огорчайте детей своих!» Да исполним прежде сами завет Христов и тогда только разрешим себе спрашивать и с детей наших. Иначе мы не отцы, а враги детям нашим, а они не дети наши, а враги нам, и мы сами себе сделали их врагами!

— Юноша невольно задумывается: «Да разве он любил меня, когда рождал, — спрашивает он, удивляясь всё более и более, — разве для меня он родил меня: он не знал ни меня, ни даже пола моего в ту минуту, в минуту страсти, может быть разгоряченной вином, и только разве передал мне склонность к пьянству — вот все его благодеяния... Зачем же я должен любить его, за то только, что он родил меня, а потом всю жизнь не любил меня?»

— А вот как: пусть сын станет пред отцом своим и осмысленно спросит его самого: «Отец, скажи мне: для чего я должен любить тебя? Отец, докажи мне, что я должен любить тебя?» — и если этот отец в силах и в состоянии будет ответить и доказать ему, — то вот и настоящая нормальная семья, не на предрассудке лишь мистическом утверждающаяся, а на основаниях разумных, самоотчётных и строго гуманных.

Было очень поздно, уже около часу пополуночи, но никто не разъезжался.

23 октября   книги   литература

Роман Фёдора Достоевского «Братья Карамазовы». Часть 6. Допрос

Продолжаю делиться тем, что подчеркнул в «Братьях Карамазовых» (см. первую, вторую, третью, четвёртую и пятую части).

В прошлой серии, где речь шла о роли автора, мы добрались до суда.

Для меня детективная история в романе оказалась одной из самых интересных. И допрос, и суд Митеньки я читал с большим наслаждением. Допрос:

Митя говорил скоро и много, нервно и экспансивно и как бы решительно принимая своих слушателей за лучших друзей своих.
— Итак, мы пока запишем, что вы отвергаете взводимое на вас обвинение радикально.

— Не согласитесь ли вы объяснить, какие, собственно, принципы руководствовали вас в такой ненависти к личности вашего родителя?

— Э, господа, не надо бы мелочи: как, когда и почему, и почему именно денег столько, а не столько, и вся эта гамазня… ведь эдак в трёх томах не упишешь, да ещё эпилог потребуется!

Всё это проговорил Митя с добродушною, но нетерпеливою фамильярностью человека, желающего сказать всю истину и исполненного самыми добрыми намерениями.

— А мелочи, господа, все эти крючкотворные мелочи прочь, — восторженно воскликнул Митя, — а то это просто выйдет чёрт знает что, ведь не правда ли?
— Вполне последую вашим благоразумным советам, — ввязался вдруг прокурор, обращаясь к Мите, — но от вопроса моего, однако, не откажусь. Нам слишком существенно необходимо узнать, для чего именно вам понадобилась такая сумма, то есть именно в три тысячи?

— Позвольте вас, милостивый государь, предупредить и ещё раз вам напомнить, если вы только не знали того, — с особенным и весьма строгим внушением проговорил прокурор, — что вы имеете полное право не отвечать на предлагаемые вам теперь вопросы, а мы, обратно, никакого не имеем права вымогать у вас ответы, если вы сами уклоняетесь отвечать по той или другой причине. Это дело личного соображения вашего. Но наше дело состоит опять-таки в том, чтобы вам в подобном теперешнему случае представить на вид и разъяснить всю ту степень вреда, который вы сами же себе производите, отказываясь дать то или другое показание. Затем прошу продолжать.

Его слушали молча и внимательно, особенно вникли в то обстоятельство, что у него давно уже завёлся наблюдательный пункт за Грушенькой у Фёдора Павловича «на задах» в доме Марьи Кондратьевны, и о том, что ему сведения переносил Смердяков: это очень отметили и записали. О ревности своей говорил он горячо и обширно и хоть и внутренно стыдясь того, что выставляет свои интимнейшие чувства, так сказать, на «всеобщий позор», но видимо пересиливал стыд, чтобы быть правдивым.

Митя мрачно подождал и стал было повествовать о том, как он побежал к отцу в сад, как вдруг его остановил следователь и, раскрыв свой большой портфель, лежавший подле него на диване, вынул из него медный пестик.
— Знаком вам этот предмет? — показал он его Мите.
— Ах да! — мрачно усмехнулся он, — как не знаком! Дайте-ка посмотреть… А чёрт, не надо!
— Вы о нём упомянуть забыли, — заметил следователь.
— А чёрт! Не скрыл бы от вас, небось без него бы не обошлось, как вы думаете? Из памяти только вылетело.
— Благоволите же рассказать обстоятельно, как вы им вооружились.
— Извольте, благоволю, господа.

— Но какую же цель имели вы в предмете, вооружаясь таким орудием?
— Какую цель? Никакой цели! Захватил и побежал.
— Зачем же, если без цели?
В Мите кипела досада. Он пристально посмотрел на «мальчика» и мрачно и злобно усмехнулся. Дело в том, что ему всё стыднее и стыднее становилось за то, что он сейчас так искренно и с такими излияниями рассказал «таким людям» историю своей ревности.
— Наплевать на пестик! — вырвалось вдруг у него.
— Однако же-с.
— Ну, от собак схватил. Ну, темнота… Ну, на всякий случай.
— А прежде вы тоже брали, выходя ночью со двора, какое-нибудь оружие, если боялись так темноты?
— Э, чёрт, тьфу! Господа, с вами буквально нельзя говорить! — вскрикнул Митя в последней степени раздражения и, обернувшись к писарю, весь покраснев от злобы, с какою-то исступленною ноткой в голосе быстро проговорил ему:
— Запиши сейчас... сейчас... «что схватил с собой пестик, чтобы бежать убить отца моего… Фёдора Павловича... ударом по голове!» Ну, довольны ли вы теперь, господа? Отвели душу? — проговорил он, уставясь с вызовом на следователя и прокурора.
— Мы слишком понимаем, что подобное показание вы дали сейчас в раздражении на нас и в досаде на вопросы, которые мы вам представляем, которые вы считаете мелочными и которые, в сущности, весьма существенны, — сухо проговорил ему в ответ прокурор.

Ну не кайф ли? «Мы слишком понимаем».

— А ведь вы, господа, в эту минуту надо мной насмехаетесь! — прервал он вдруг.
— Почему вы так заключаете? — заметил Николай Парфёнович.

— Теперь встречается один вопросик. Не можете ли вы сообщить, — чрезвычайно мягко начал Николай Парфёнович, — откуда вы взяли вдруг столько денег, тогда как из дела оказывается по расчёту времени даже, что вы не заходили домой?

— А не могли ли бы вы, не нарушая нисколько вашей решимости умолчать о главнейшем, не могли ли бы вы в то же время дать нам хоть малейший намёк на то: какие именно столь сильные мотивы могли бы привести вас к умолчанию в столь опасный для вас момент настоящих показаний?

Николай Парфёнович пересчитал всё. Митя помог охотно. Припомнили и включили в счёт всякую копейку.

Началось нечто совсем для Мити неожиданное и удивительное. Он ни за что бы не мог прежде, даже за минуту пред сим, предположить, чтобы так мог кто-нибудь обойтись с ним, с Митей Карамазовым!

Ему было нестерпимо конфузно: все одеты, а он раздет и, странно это, — раздетый, он как бы и сам почувствовал себя пред ними виноватым, и, главное, сам был почти согласен, что действительно вдруг стал всех их ниже и что теперь они уже имеют полное право его презирать.

— Не хотите ли и ещё где поискать, если вам не стыдно?

— Но опять вы забываете то обстоятельство, — всё так же сдержанно, но как бы уже торжествуя, заметил прокурор, — что знаков и подавать было не надо, если дверь уже стояла отпертою, ещё при вас, ещё когда вы находились в саду...

Представляется Коломбо, терпеливо объясняющий убийце, почему дело доказано.

Он не скрывал своей досады, почти злобы, и выложил всё накопившееся, даже не заботясь о красоте слога, то есть бессвязно и почти сбивчиво.

— [...] Да и вообще отложим всякое препирание об этих тонкостях и различиях, а вот опять-таки если бы вам угодно было перейти к делу.

Узнал я, что не только жить подлецом невозможно, но и умирать подлецом невозможно… Нет, господа, умирать надо честно!..

— Помилосердуйте, господа, — всплеснул руками Митя, — хоть этого-то не пишите, постыдитесь! Ведь я, так сказать, душу мою разорвал пополам пред вами, а вы воспользовались и роетесь пальцами по разорванному месту в обеих половинах... О Боже!

Не сдаваться:

— Да зачем же вам-то так надо было «врать», как вы изъясняетесь?
— А чёрт знает. Из похвальбы, может быть... так... что вот так много денег прокутил... Из того, может, чтоб об этих зашитых деньгах забыть... да, это именно оттого... чёрт... который раз вы задаёте этот вопрос? Ну, соврал, и кончено, раз соврал и уж не хотел переправлять. Из-за чего иной раз врёт человек?
— Это очень трудно решить, Дмитрий Фёдорович, из-за чего врёт человек, — внушительно проговорил прокурор. — Скажите, однако, велика ли была эта, как вы называете её, ладонка, на вашей шее?
— Нет, не велика.
— А какой, например, величины?
— Бумажку сторублёвую пополам сложить — вот и величина.
— А лучше бы вы нам показали лоскутки? Ведь они где-нибудь при вас.
— Э, чёрт... какие глупости... я не знаю, где они.
— Но позвольте, однако: где же и когда вы её сняли с шеи? Ведь вы, как сами показываете, домой не заходили?
— А вот как от Фени вышел и шел к Перхотину, дорогой и сорвал с шеи и вынул деньги.
— В темноте?
— Для чего тут свечка? Я это пальцем в один миг сделал.
— Без ножниц, на улице?
— На площади, кажется; зачем ножницы? Ветхая тряпка, сейчас разодралась.
— Куда же вы её потом дели?
— Там же и бросил.
— Где именно?
— Да на площади же, вообще на площади! Чёрт её знает где на площади. Да для чего вам это?
— Это чрезвычайно важно, Дмитрий Фёдорович: вещественные доказательства в вашу же пользу, и как это вы не хотите понять? Кто же вам помогал зашивать месяц назад?
— Никто не помогал, сам зашил.
— Вы умеете шить?
— Солдат должен уметь шить, а тут и уменья никакого не надо.
— Где же вы взяли материал, то есть эту тряпку, в которую зашили?
— Неужто вы не смеетесь?
— Отнюдь нет, и нам вовсе не до смеха, Дмитрий Фёдорович.
— Не помню, где взял тряпку, где-нибудь взял.
— Как бы, кажется, этого-то уж не запомнить?
— Да ей-богу же не помню, может, что-нибудь разодрал из белья.
— Это очень интересно: в вашей квартире могла бы завтра отыскаться эта вещь, рубашка, может быть, от которой вы оторвали кусок. Из чего эта тряпка была: из холста, из полотна?
— Чёрт её знает из чего. Постойте... Я, кажется, ни от чего не отрывал. Она была коленкоровая... Я, кажется, в хозяйкин чепчик зашил.
— В хозяйкин чепчик?
— Да, я у ней утащил.
— Как это утащили?
— Видите, я действительно, помнится, как-то утащил один чепчик на тряпки, а может, перо обтирать. Взял тихонько, потому никуда не годная тряпка, лоскутки у меня валялись, а тут эти полторы тысячи, я взял и зашил... Кажется, именно в эти тряпки зашил. Старая коленкоровая дрянь, тысячу раз мытая.
— И вы это твёрдо уже помните?
— Не знаю, твёрдо ли. Кажется, в чепчик. Ну да наплевать!
— В таком случае ваша хозяйка могла бы по крайней мере припомнить, что у нее пропала эта вещь?
— Вовсе нет, она и не хватилась. Старая тряпка, говорю вам, старая тряпка, гроша не стоит.
— А иголку откуда взяли, нитки?
— Я прекращаю, больше не хочу. Довольно! — рассердился наконец Митя.
— И странно опять-таки, что вы так совсем уж забыли, в каком именно месте бросили на площади эту... ладонку.

Митя сначала отказался от стакана, который ему любезно предложил Николай Парфенович, но потом сам попросил и выпил с жадностью.

Показание о шестой тысяче принято было с необыкновенным впечатлением допрашивающими. Понравилась новая редакция: три да три, значит, шесть, стало быть, три тысячи тогда да три тысячи теперь, вот они и все шесть, выходило ясно.

Допросили и поляков. Они в своей комнатке хоть и легли было спать, но во всю ночь не заснули, а с прибытием властей поскорей оделись и прибрались, сами понимая, что их непременно потребуют [...] Оказалось, что по-русски они умели даже весьма и весьма правильно говорить, кроме разве выговора иных слов.

Но его выслушали с самым полным негодованием и тотчас назвали за это «шалуном», чем он и остался очень доволен.

— Только, думаю, — заключила она, — что вам нечего об этом любопытствовать, а мне нечего вам отвечать, потому это особливое моё дело.

Грушеньку наконец отпустили, причём Николай Парфёнович стремительно заявил ей, что она может хоть сейчас же воротиться в город и что если он с своей стороны чем-нибудь может способствовать, например, насчёт лошадей или, например, пожелает она провожатого, то он... с своей стороны...
— Покорно благодарю вас, — поклонилась ему Грушенька, — я с тем старичком отправлюсь, с помещиком, его довезу, а пока подожду внизу, коль позволите, как вы тут Дмитрия Фёдоровича порешите.

Собственно же вас, Дмитрий Фёдорович, я всегда наклонен считать за человека, так сказать, более несчастного, чем виновного...

Митя примолк. Он весь покраснел.

Фрагменты с суда — в следующей части.

19 октября   книги   литература

Роман Фёдора Достоевского «Братья Карамазовы». Часть 5. Автор

Продолжаю делиться тем, что подчеркнул в «Братьях Карамазовых» (см. первую, вторую,третью и четвёртую части).

Автор выступает в роли свидетеля описываемых событий — пересказывает историю, иногда даже комментируя её от первого лица. Но нередко и просто делится какими-то мыслями, не относящимися к повествованию:

Ведь знал же я одну девицу, ещё в запрошлом «романтическом» поколении, которая после нескольких лет загадочной любви к одному господину, за которого, впрочем, всегда могла выйти замуж самым спокойным образом, кончила, однако же, тем, что сама навыдумала себе непреодолимые препятствия и в бурную ночь бросилась с высокого берега, похожего на утёс, в довольно глубокую и быструю реку и погибла в ней решительно от собственных капризов, единственно из-за того, чтобы походить на шекспировскую Офелию, и даже так, что будь этот утёс, столь давно ею намеченный и излюбленный, не столь живописен, а будь на его месте лишь прозаический плоский берег, то самоубийства, может быть, не произошло бы вовсе.

Иногда идут долгие главы в третьем лице, и уже забываешь об авторе, как он вдруг кратковременно появляется:

Но таким образом опять получился факт, что всего за три, за четыре часа до некоторого приключения, о котором будет мною говорено ниже, у Мити не было ни копейки денег, и он за десять рублей заложил любимую вещь, тогда как вдруг, через три часа, оказались в руках его тысячи... Но я забегаю вперёд.

Во второй половине романа выясняется, в каком городе происходит его действие:

Теперешнее же известие в газете «Слухи» озаглавлено было: «Из Скотопригоньевска (увы, так называется наш городок, я долго скрывал его имя), к процессу Карамазова».

Ремарка:

Церковь была древняя и довольно бедная, много икон стояло совсем без окладов, но в таких церквах как-то лучше молишься.

Это странно, потому что он часто описывает то, свидетелем чего быть не мог, и совершенно не упоминает себя при этом. Но в некоторых случаях вдруг опускает детали, ссылаясь на то, что не помнит их или не был свидетелем. Про суд:

Скажу вперёд, и скажу с настойчивостью: я далеко не считаю себя в силах передать всё то, что произошло на суде, и не только в надлежащей полноте, но даже и в надлежащем порядке. Мне всё кажется, что если бы всё припомнить и всё как следует разъяснить, то потребуется целая книга, и даже пребольшая.

Особенно упоминалось об её гордости (она почти никому в нашем городе не сделала визитов), об «аристократических связях».

К личному же характеру дела, к трагедии его, равно как и к личностям участвующих лиц, начиная с подсудимого, он относился довольно безразлично и отвлечённо, как, впрочем, может быть, и следовало.

Вижу, однако, что так более продолжать не могу, уже потому даже, что многого не расслышал, в другое пропустил вникнуть, третье забыл упомнить, а главное, потому, что, как уже и сказал я выше, если всё припоминать, что было сказано и что произошло, то буквально недостанет у меня ни времени, ни места.



15 октября   книги   литература

Роман Фёдора Достоевского «Братья Карамазовы». Часть 4. Церковь, государство, взгляды на жизнь

Продолжаю делиться тем, что подчеркнул в «Братьях Карамазовых» (см. первую, вторую и третью части).

В четвёртой части —про церковь, государство и взгляды на жизнь:

Хотя, к несчастию, не понимают эти юноши, что жертва жизнию есть, может быть, самая легчайшая изо всех жертв во множестве таких случаев и что пожертвовать, например, из своей кипучей юностью жизни пять-шесть лет на трудное, тяжёлое учение, на науку, хотя бы для того только, чтобы удесятерить в себе силы для служения той же правде и тому же подвигу, который излюбил и который предложил себе совершить, — такая жертва сплошь да рядом для многих из них почти совсем не по силам.

— Если бы всё стало церковью, то церковь отлучала бы от себя преступного и непослушного, а не рубила бы тогда голов, — продолжал Иван Фёдорович. — Я вас спрашиваю, куда бы пошел отлучённый? Ведь тогда он должен был бы не только от людей, как теперь, но и от Христа уйти. Ведь он своим преступлением восстал бы не только на людей, но и на церковь Христову. Это и теперь, конечно, так в строгом смысле, но всё-таки не объявлено, и совесть нынешнего преступника весьма и весьма часто вступает с собою в сделки: «Украл, дескать, но не на церковь иду, Христу не враг» — вот что говорит себе нынешний преступник сплошь да рядом.

Как и любой другой, конечно.

— Свет создал Господь Бог в первый день, а солнце, луну и звёзды на четвёртый день. Откуда же свет-то сиял в первый день?

— [...] В самом деле, выражаются иногда про «зверскую» жестокость человека, но это страшно несправедливо и обидно для зверей: зверь никогда не может быть так жесток, как человек, так артистически, так художественно жесток. Тигр просто грызёт, рвёт и только это и умеет. Ему и в голову не вошло бы прибивать людей за уши на ночь гвоздями, если б он даже и мог это сделать.

Всё, что нужно знать о свободе и государстве:

— Никакая наука не даст им хлеба, пока они будут оставаться свободными, но кончится тем, что они принесут свою свободу к ногам нашим и скажут нам: «Лучше поработите нас, но накормите нас» [...] Говорю тебе, что нет у человека заботы мучительнее, как найти того, кому бы передать поскорее тот дар свободы, с которым это несчастное существо рождается. Но овладевает свободой людей лишь тот, кто успокоит их совесть [...] Получая от нас хлебы, конечно, они ясно будут видеть, что мы их же хлебы, их же руками добытые, берём у них, чтобы им же раздать, безо всякого чуда, увидят, что не обратили мы камней в хлебы, но воистину более, чем самому хлебу, рады они будут тому, что получают его из рук наших!

— Но позволь, однако: неужели ты в самом деле думаешь, что всё это католическое движение последних веков есть и в самом деле одно лишь желание власти для одних только грязных благ?

Старец Зосима:

— Сами давно знаете, что надо делать, ума в вас довольно: не предавайтесь пьянству и словесному невоздержанию, не предавайтесь сладострастию, а особенно обожанию денег, да закройте ваши питейные дома, если не можете всех, то хоть два или три. А главное, самое главное — не лгите.

— Ступай к мужу и береги его. Увидит оттуда твой мальчик, что бросила ты его отца, и заплачет по вас; зачем же ты блаженство-то его нарушаешь? Ведь жив он, жив, ибо жива душа вовеки; и нет его в доме, а он невидимо подле вас. Как же он в дом придёт, коль ты говоришь, что возненавидела дом свой? К кому ж он придет, коль вас вместе, отца с матерью, не найдёт?

— Ты там нужнее. Там миру нет. Прислужишь и пригодишься. Подымутся беси, молитву читай. И знай, сынок (старец любил его так называть), что и впредь тебе не здесь место. Запомни сие, юноша. Как только сподобит Бог преставиться мне — и уходи из монастыря. Совсем иди. [...] Горе узришь великое и в горе сем счастлив будешь. Вот тебе завет: в горе счастья ищи. [...] А этого брат твой Иван и ждёт, тут он и в малине: и Катерину Ивановну приобретёт, по которой сохнет, да и шестьдесят её тысяч приданого тяпнет.

Дама:

— [...] И если больной, язвы которого ты обмываешь, не ответит тебе тотчас же благодарностью, а, напротив, станет тебя же мучить капризами, не ценя и не замечая твоего человеколюбивого служения, станет кричать на тебя, грубо требовать, даже жаловаться какому-нибудь начальству (как и часто случается с очень страдающими) — что тогда? Продолжится твоя любовь или нет? И вот — представьте, я с содроганием это уже решила: если есть что-нибудь, что могло бы расхолодить мою «деятельную» любовь к человечеству тотчас же, то это единственно неблагодарность. Одним словом, я работница за плату, я требую тотчас же платы, то есть похвалы себе и платы за любовь любовью. Иначе я никого не способна любить!

Старец Зосима:

— [...] Если же вы и со мной теперь говорили столь искренно для того, чтобы, как теперь от меня, лишь похвалу получить за вашу правдивость, то, конечно, ни до чего не дойдёте в подвигах деятельной любви; так всё и останется лишь в мечтах ваших, и вся жизнь мелькнёт как призрак.

Приходили к нам знакомые: «Милые, говорит, дорогие, и чем я заслужил, что вы меня любите, за что вы меня такого любите, и как я того прежде не знал, не ценил». Входящим слугам говорил поминутно: «Милые мои, дорогие, за что вы мне служите, да и стою ли я того, чтобы служить-то мне? Если бы помиловал Бог и оставил в живых, стал бы сам служить вам, ибо все должны один другому служить» [...] Так он вставал со сна, каждый день всё больше и больше умиляясь и радуясь и весь трепеща любовью.

Матушка долго колебалась: как это с последним сыном расстаться, но, однако, решилась, хотя и не без многих слёз, думая счастию моему способствовать. Свезла она меня в Петербург да и определила, а с тех пор я её и не видал вовсе; ибо через три года сама скончалась, все три года по нас обоих грустила и трепетала.

Лоск учтивости и светского обращения вместе с французским языком приобрёл, а служивших нам в корпусе солдат считали мы все как за совершенных скотов, и я тоже.

Привязался я к одной молодой и прекрасной девице, умной и достойной, характера светлого, благородного, дочери почтенных родителей. Люди были немалые, имели богатство, влияние и силу, меня принимали ласково и радушно. И вот покажись мне, что девица расположена ко мне сердечно, — разгорелось моё сердце при таковой мечте.

[...] теперь же подумал, что если та узнает, что он оскорбление от меня перенёс, а вызвать на поединок не решился, то чтобы не стала она невольно презирать его и не поколебалась любовь её.

Прежде особенно-то и не примечали меня, а только принимали с радушием, а теперь вдруг все наперерыв узнали и стали звать к себе: сами смеются надо мной, а меня же любят.

«[...] Опишите мне, если не побрезгаете столь непристойным, может быть, моим любопытством, что именно ощущали вы в ту минуту, когда на поединке решились просить прощения, если только запомните? Не сочтите вопрос мой за легкомыслие; напротив, имею, задавая таковой вопрос, свою тайную цель, которую, вероятно, и объясню вам впоследствии, если угодно будет Богу сблизить нас ещё короче». Всё время, как он говорил это, глядел я ему прямо в лицо и вдруг ощутил к нему сильнейшую доверенность.

Говорю сие не в осуждение, ибо продолжали меня любить и весело ко мне относиться.

Затем с адским и с преступнейшим расчётом устроил так, чтобы подумали на слуг: не побрезгал взять её кошелек, отворил ключами, которые вынул из-под подушки, её комод и захватил из него некоторые вещи, именно так, как бы сделал невежа слуга, то есть ценные бумаги оставил, а взял одни деньги, взял несколько золотых вещей покрупнее, а драгоценнейшими в десять раз, но малыми вещами пренебрёг.

[...] ибо любит человек падение праведного и позор его.

Душная палата, стучащая машина, весь Божий день работы, развратные слова и вино, вино, а то ли надо душе такого малого ещё дитяти? Ему надо солнце, детские игры и всюду светлый пример и хоть каплю любви к нему.

Был я ему господин, а он мне слуга, а теперь, как облобызались мы с ним любовно и в духовном умилении, меж нами великое человеческое единение произошло.
Животных любите: им Бог дал начало мысли и радость безмятежную.

На всяк день и час, на всякую минуту ходи около себя и смотри за собой, чтоб образ твой был благолепен. Вот ты прошёл мимо малого ребёнка, прошёл злобный, со скверным словом, с гневливою душой; ты и не приметил, может, ребёнка-то, а он видел тебя, и образ твой, неприглядный и нечестивый, может, в его беззащитном сердечке остался. Ты и не знал сего, а может быть, ты уже тем в него семя бросил дурное, и возрастет оно, пожалуй, а всё потому, что ты не уберегся пред дитятей, потому что любви осмотрительной, деятельной не воспитал в себе.

И достигли того, что вещей накопили больше, а радости стало меньше.

Ты же для целого работаешь, для грядущего делаешь. Награды же никогда не ищи, ибо и без того уже велика тебе награда на сей земле: духовная радость твоя, которую лишь праведный обретает.

Отцы и учители, мыслю: «Что есть ад?» Рассуждаю так: «Страдание о том, что нельзя уже более любить».

Но горе самим истребившим себя на земле, горе самоубийцам! Мыслю, что уже несчастнее сих и не может быть никого. Грех, рекут нам, о сих Бога молить, и церковь наружно их как бы и отвергает, но мыслю в тайне души моей, что можно бы и за сих помолиться. За любовь не осердится ведь Христос.

И ещё разное:

«Несправедливо учил; учил, что жизнь есть великая радость, а не смирение слёзное», — говорили одни, из наиболее бестолковых.

Без сомнения, иной юноша, принимающий впечатления сердечные осторожно, уже умеющий любить не горячо, а лишь тепло, с умом хотя и верным, но слишком уж, судя по возрасту, рассудительным (а потому дешевым).

Такая хрень в голове сама возникнуть не может, её нужно туда насильно загонять человеку всё детство:

— Одно только это и мучит. А что, как его нет? Что, если прав Ракитин, что это идея искусственная в человечестве? Тогда, если его нет, то человек шеф земли, мироздания. Великолепно! Только как он будет добродетелен без Бога-то? Вопрос! Я всё про это. Ибо кого же он будет тогда любить, человек-то? Кому благодарен-то будет, кому гимн-то воспоёт? Ракитин смеётся. Ракитин говорит, что можно любить человечество и без Бога. Ну это сморчок сопливый может только так утверждать, а я понять не могу. Легко жить Ракитину: «Ты, — говорит он мне сегодня, — о расширении гражданских прав человека хлопочи лучше али хоть о том, чтобы цена на говядину не возвысилась; этим проще и ближе человечеству любовь окажешь, чем философиями». Я ему на это и отмочил: «А ты, говорю, без Бога-то, сам ещё на говядину цену набьёшь, коль под руку попадёт, и наколотишь рубль на копейку».

9 октября   книги   литература

Роман Фёдора Достоевского «Братья Карамазовы». Часть 3. Неадекват

Продолжаю делиться тем, что подчеркнул в «Братьях Карамазовых» (см. первую и вторую части).

Бросается в глаза неадекватность всех персонажей. Реально, даже самые нормальные — всё равно буйные психи. И это при том, что я сам — далеко не пример уравновешенности — иногда приходится извиняться перед людьми за своё поведение.

— Страшно так и храбро, особенно коли молодые офицерики с пистолетами в руках один против другого палят за которую-нибудь. Просто картинка. Ах, кабы девиц пускали смотреть, я ужасно как хотела бы посмотреть.

— Для неё! Для неё, Кузьма Кузьмич! Вы понимаете, что это для неё! — рявкнул он вдруг на всю залу, поклонился, круто повернулся и теми же скорыми, аршинными шагами, не оборачиваясь, устремился к выходу. Он трепетал от восторга.

— Ай, скажу, ай, голубчик Дмитрий Фёдорович, сейчас всё скажу, ничего не потаю, — прокричала скороговоркой насмерть испуганная Феня. — Она в Мокрое к офицеру поехала.

Там сидела она, а с ней пока один только Максимов, ужасно пораженный, ужасно струсивший и к ней прилепившийся, как бы ища около неё спасения. У ихней двери стоял какой-то мужик с бляхой на груди. Грушенька плакала, и вот вдруг, когда горе уж слишком подступило к душе её, она вскочила, всплеснула руками и, прокричав громким воплем: «Горе моё, горе!», бросилась вон из комнаты к нему, к своему Мите, и так неожиданно, что её никто не успел остановить.

А?

— Никогда, никогда я не поверю, — горячо лепетала Настя, — что маленьких деток повивальные бабушки находят в огороде, между грядками с капустой. Теперь уж зима, и никаких грядок нет, и бабушка не могла принести Катерине дочку.

— А ты сказала: раздражён?
— Да он и раздражен, да весёлый. Он и всё раздражен, да на минутку, а там весёлый, а потом вдруг опять раздражён. И знаешь, Алёша, всё я на него дивлюсь: впереди такой страх, а он даже иной раз таким пустякам хохочет, точно сам-то дитя.

— Века, века, целые века не видала вас! Целую неделю, помилуйте, ах, впрочем вы были всего четыре дня назад, в среду.

Все персонажи такие картинные, так себя часто ведут себя актёры в театре. Люди принимают серьёзные решения на пике эмоций, потом тут же их меняют. Чуть что — ахают и охают. Всё время что-то предполагают про других вместо того, чтобы спросить, из этого строят трагедию на ровном месте.

И я вот не понимаю: то ли это такой жанр просто, «театр на бумаге», ведь реально люди в жизни не могут быть такими психами (все поголовно); то ли во времена, когда это писалось, люди действительно такими были; то ли это я просто живу среди нормальных людей и не знаю, что жизнь — это на самом деле вот такой мрак до сих пор.

— Я сама знаю, что скверно сделала, я всё лгала, я вовсе на него не сердилась, но мне вдруг, главное вдруг, показалось, что это будет так хорошо, эта сцена... Только верите ли, эта сцена всё-таки была натуральна, потому что я даже расплакалась и несколько дней потом плакала, а потом вдруг после обеда всё и позабыла.

Что?

Я хотела было упасть к ногам его в благоговении, но как подумала вдруг, что он сочтёт это только лишь за радость мою, что спасают Митю (а он бы непременно это подумал!), то до того была раздражена лишь одною только возможностью такой несправедливой мысли с его стороны, что опять раздражилась и вместо того, чтоб целовать его ноги, сделала опять ему сцену.

— И ты теперь любишь другую, и я другого люблю, а всё-таки тебя вечно буду любить, а ты меня, знал ли ты это?

Напомню, я совершенно не читал классической литературы в детстве, поэтому для меня это всё дичь. И вот у меня возникла мысль, что это вообще зло и в школе такое читать не стоит. Ведь если это почитать, когда тебе пятнадцать лет, то мозги может серьёзно перекосить, и ты станешь думать, что за свои слова можно не отвечать или в оправдание мудизма сослаться на то, что ты был на взводе, — это нормально.

4 октября   жизнь   книги   литература

Роман Фёдора Достоевского «Братья Карамазовы». Часть 2. Отношения

Продолжаю делиться тем, что подчеркнул в «Братьях Карамазовых» (см. первую часть).

Во второй части — разное про любовь и отношения между мужчиной и женщиной:

Фёдор Павлович мигом завёл в доме целый гарем и самое забубенное пьянство, а в антрактах ездил чуть не по всей губернии и слезно жаловался всем и каждому на покинувшую его Аделаиду Ивановну, причём сообщал такие подробности, которые слишком бы стыдно было сообщать супругу о своей брачной жизни.

Фёдор Павлович с супругой не церемонился и, пользуясь тем, что она, так сказать, пред ним «виновата» и что он её почти «с петли снял», пользуясь, кроме того, её феноменальным смирением и безответностью, даже попрал ногами самые обыкновенные брачные приличия.

— Раз пикник всем городом был, поехали на семи тройках; в темноте, зимой, в санях, стал я жать одну соседскую девичью ручку и принудил к поцелуям эту девочку, дочку чиновника, бедную, милую, кроткую, безответную. Позволила, многое позволила в темноте.

— Буду мужем её, в супруги удостоюсь, а коль придёт любовник, выйду в другую комнату.

— По моему правилу, во всякой женщине можно найти чрезвычайно, чёрт возьми, интересное, чего ни у которой другой не найдёшь, — только надобно уметь находить, вот где штука! Это талант.

Но в этих глазах, равно как и в очертании прелестных губ, было нечто такое, во что, конечно, можно было брату его влюбиться ужасно, но что, может быть, нельзя было долго любить.

— Ты будешь с нею счастлив, но, может быть... неспокойно счастлив.

— Нет, он не хочет верить, что я ему самый верный друг, не захотел узнать меня, он смотрит на меня только как на женщину.

Этот старик, большой делец (теперь давно покойник), был тоже характера замечательного, главное скуп и твёрд, как кремень, и хоть Грушенька поразила его, так что он и жить без неё не мог (в последние два года, например, это так и было), но капиталу большого, значительного, он всё-таки ей не отделил, и даже если б она пригрозила ему совсем его бросить, то и тогда бы остался неумолим.

— Пустишь меня, Алёша, на колени к себе посидеть, вот так! — И вдруг она мигом привскочила и прыгнула смеясь ему на колени, как ласкающаяся кошечка, нежно правою рукой охватив ему шею.

— Я, знаешь, Алёша, всё думала, что ты на меня сердишься за третьеводнишнее.

Но это значило только, что в любви его к этой женщине заключалось нечто гораздо высшее, чем он сам предполагал, а не одна лишь страстность, не один лишь «изгиб тела», о котором он толковал Алёше.

Этот Дарданелов, человек холостой и нестарый, был страстно и уже многолетне влюблён в госпожу Красоткину и уже раз, назад тому с год, почтительнейше и замирая от страха и деликатности, рискнул было предложить ей свою руку; но она наотрез отказала, считая согласие изменой своему мальчику, хотя Дарданелов, по некоторым таинственным признакам, даже, может быть, имел бы некоторое право мечтать, что он не совсем противен прелестной, но уже слишком целомудренной и нежной вдовице. Сумасшедшая шалость Коли, кажется, пробила лёд, и Дарданелову за его заступничество сделан был намёк о надежде, правда отдалённый, но и сам Дарданелов был феноменом чистоты и деликатности, а потому с него и того было покамест довольно для полноты его счастия.

Намёк о надежде!

— Ну, а ваш друг Ракитин приходит всегда в таких сапогах и протянет их по ковру... одним словом, он начал мне даже что-то намекать, а вдруг один раз, уходя, пожал мне ужасно крепко руку. Только что он мне пожал руку, как вдруг у меня разболелась нога.

Но строгая девушка не отдала себя в жертву всю, несмотря на весь карамазовский безудерж желаний своего влюблённого и на всё обаяние его на неё.

Бить он её никогда не бивал, разве всего только один раз, да и то слегка.

Были только слухи, что семнадцатилетней ещё девочкой была она кем-то обманута, каким-то будто бы офицером, и затем тотчас же им брошена.

Одна-де такая дама из «скучающих вдовиц», молодящаяся, хотя уже имеющая взрослую дочь, до того им прельстилась, что всего только за два часа до преступления предлагала ему три тысячи рублей с тем, чтоб он тотчас же бежал с нею на золотые прииски. Но злодей предпочел-де лучше убить отца и ограбить его именно на три же тысячи, рассчитывая сделать это безнаказанно, чем тащиться в Сибирь с сорокалетними прелестями своей скучающей дамы.

— Она мне рассказывала. Она очень была сегодня тобою огорчена.
— Знаю. Чёрт меня дери за характер. Приревновал! Отпуская раскаялся, целовал её. Прощенья не попросил.
— Почему не попросил? — воскликнул Алёша.
Митя вдруг почти весело рассмеялся.
— Боже тебя сохрани, милого мальчика, когда-нибудь у любимой женщины за вину свою прощения просить! [...] Последние поскребки выскребет и всё тебе на голову сложит — такая, я тебе скажу, живодёрность в них сидит, во всех до единой, в этих ангелах-то, без которых жить-то нам невозможно! Видишь, голубчик, я откровенно и просто скажу: всякий порядочный человек должен быть под башмаком хоть у какой-нибудь женщины.

См. также Секрет отношений между мужчиной и женщиной.

Немного из разговора Алёши с Лиз:

Алёша присел к столу и стал рассказывать, но с первых же слов он совершенно перестал конфузиться и увлёк, в свою очередь, Лиз.

— Подойдите сюда, Алексей Фёдорович, — продолжала Лиз, краснея всё более и более, — дайте вашу руку, вот так.

— Ну, Алёша, мы ещё подождём с поцелуями, потому что мы этого ещё оба не умеем, а ждать нам ещё очень долго, — заключила она вдруг.

— Выйдя в свет, надо жениться, это-то я знаю. Так и он мне велел. Кого ж я лучше вас возьму… и кто меня, кроме вас, возьмёт? Я уж это обдумывал. Во-первых, вы меня с детства знаете, а во-вторых, в вас очень много способностей, каких во мне совсем нет. У вас душа веселее, чем у меня; вы, главное, невиннее меня, а уж я до многого, до многого прикоснулся... Ах, вы не знаете, ведь и я Карамазов! Что в том, что вы смеетесь и шутите, и надо мной тоже; напротив, смейтесь, я так этому рад…

— Ещё того хуже! И хуже и лучше всего. Алёша, я вас ужасно люблю.

— Алёша, — залепетала она опять, — посмотрите у дверей, не подслушивает ли мамаша?
— Хорошо, Лиз, я посмотрю, только не лучше ли не смотреть, а? Зачем подозревать в такой низости вашу мать?

— Алёша, милый, не будем ссориться с самого первого раза, — я вам лучше всю правду скажу: это, конечно, очень дурно подслушивать, и, уж конечно, я не права, а вы правы, но только я всё-таки буду подслушивать.

— Алёша, а будете ли вы мне подчиняться? Это тоже надо заранее решить.
— С большою охотой, Лиз, и непременно, только не в самом главном. В самом главном, если вы будете со мной несогласны, то я всё-таки сделаю, как мне долг велит.

Хорошая фраза, про долг.

27 сентября   жизнь   книги   литература

Роман Фёдора Достоевского «Братья Карамазовы». Часть 1

Я не читал в жизни почти никакой художественной литературы, но в прошлом году прочёл «Братьев Карамазовых» Достоевского, и мне даже понравилось. Как в любой книге, я подчёркивал то, что хотел сохранить. Пришло время это опубликовать.

В первой части — места, где просто хорошо написано. Курсив мой:

Физиономия его представляла к тому времени что-то резко свидетельствовавшее о характеристике и сущности всей прожитой им жизни.

Во взгляде его случалась странная неподвижность: подобно всем очень рассеянным людям, он глядел на вас иногда в упор и подолгу, а между тем совсем вас не видел.

Он озирался с некоторым любопытством, не лишённым некоторой напущенной на себя развязности.

Было, однако, странно; их по-настоящему должны бы были ждать и, может быть, с некоторым даже почётом: один недавно ещё тысячу рублей пожертвовал, а другой был богатейшим помещиком и образованнейшим, так сказать, человеком, от которого все они тут отчасти зависели по поводу ловель рыбы в реке, вследствие оборота, какой мог принять процесс. И вот, однако ж, никто из официальных лиц их не встречает.

Любопытно, как прошедшее время превратилось в настоящее. Через это отделяется фантазия от реальности.

Точно так же поступил и Фёдор Павлович, на этот раз как обезьяна совершенно передразнив Миусова.

Вся келья была очень необширна и какого-то вялого вида.

Внизу у деревянной галерейки, приделанной к наружной стене ограды, толпились на этот раз всё женщины, баб около двадцати.

Есть у старых лгунов, всю жизнь свою проактёрствовавших, минуты, когда они до того зарисуются, что уже воистину дрожат и плачут от волнения, несмотря на то, что даже в это самое мгновение (или секунду только спустя) могли бы сами шепнуть себе: «Ведь ты лжёшь, старый бесстыдник, ведь ты актёр и теперь, несмотря на весь твой „святой“ гнев и „святую“ минуту гнева».

Старец шагнул по направлению к Дмитрию Фёдоровичу и, дойдя до него вплоть, опустился пред ним на колени. Алёша подумал было, что он упал от бессилия, но это было не то. Став на колени, старец поклонился Дмитрию Фёдоровичу в ноги полным, отчётливым, сознательным поклоном и даже лбом своим коснулся земли. Алёша был так изумлён, что даже не успел поддержать его, когда тот поднимался.

Сердце он имел весьма беспокойное и завистливое. Значительные свои способности он совершенно в себе сознавал, но нервно преувеличивал их в своём самомнении.

В последнем случае он всегда умел себя сдерживать и даже сам себе дивился насчёт этого в иных случаях.

Здесь нотабене. Фёдор Павлович слышал, где в колокола звонят [...] Но, высказав свою глупость, он почувствовал, что сморозил нелепый вздор, и вдруг захотелось ему тотчас же доказать слушателям, а пуще всего себе самому, что сказал он вовсе не вздор. И хотя он отлично знал, что с каждым будущим словом всё больше и нелепее будет прибавлять к сказанному уже вздору ещё такого же, — но уж сдержать себя не мог и полетел как с горы.

Зайдёт она, бывало, в богатую лавку, садится, тут дорогой товар лежит, тут и деньги, хозяева никогда её не остерегаются, знают, что хоть тысячи выложи при ней денег и забудь, она из них не возьмет ни копейки.

Вероятнее всего, что всё произошло хоть и весьма мудрёным, но натуральным образом, и Лизавета, умевшая лазить по плетням в чужие огороды, чтобы в них ночевать, забралась как-нибудь и на забор Фёдора Павловича, а с него, хоть и со вредом себе, соскочила в сад, несмотря на своё положение.

В простенках между окон вставлены были зеркала в вычурных рамах старинной резьбы, тоже белых с золотом.

Фёдор Павлович ложился по ночам очень поздно, часа в три, в четыре утра, а до тех пор всё, бывало, ходит по комнате или сидит в креслах и думает.

А между тем он иногда в доме же, аль хоть на дворе, или на улице, случалось, останавливался, задумывался и стоял так по десятку даже минут.

В этот же раз был в лёгком и приятно раскидывающемся настроении.

Ум его был тоже как бы раздроблен и разбросан, тогда как сам он вместе с тем чувствовал, что боится соединить разбросанное и снять общую идею со всех мучительных противоречий, пережитых им в этот день.

— А грузди? — спросил вдруг отец Ферапонт, произнося букву г придыхательно, почти как хер.

Но обещание слышать последнее слово его на земле и, главное, как бы ему, Алёше, завещанное, потрясло его душу восторгом.

Алёша безо всякой предумышленной хитрости начал прямо с этого делового замечания, а между тем взрослому и нельзя начинать иначе, если надо войти прямо в доверенность ребёнка и особенно целой группы детей. Надо именно начинать серьёзно и деловито и так, чтобы было совсем на равной ноге; Алёша понимал это инстинктом.

Он любит их обоих, но что каждому из них пожелать среди таких страшных противоречий?

— [...] Но вам он нужен, чтобы созерцать беспрерывно ваш подвиг верности и упрекать его в неверности. И всё это от вашей гордости.

А там что будет, то и выйдет.

Наконец он разыскал в Озёрной улице дом мещанки Калмыковой, ветхий домишко, перекосившийся, всего в три окна на улицу, с грязным двором, посреди которого уединенно стояла корова.

Вот недавно о сосне, например: стояла у нас в саду в её первом детстве сосна, может и теперь стоит, так что нечего говорить в прошедшем времени.

Алёша сел на своё вчерашнее место и начал ждать. Он оглядел беседку, она показалась ему почему-то гораздо более ветхою, чем вчера, дрянною такою показалась ему в этот раз.

— Вот что единственно могу сообщить, — как бы надумался вдруг Смердяков.

Зато в остальных комнатах трактира происходила вся обыкновенная трактирная возня, слышались призывные крики, откупоривание пивных бутылок, стук бильярдных шаров, гудел орган.

Раскрыв глаза, к изумлению своему, он вдруг почувствовал в себе прилив какой-то необычайной энергии, быстро вскочил и быстро оделся, затем вытащил свой чемодан и, не медля, поспешно начал его укладывать. Бельё как раз ещё вчера утром получилось всё от прачки.

Затем Фёдор Павлович уже весь день претерпевал лишь несчастие за несчастием: обед сготовила Марфа Игнатьевна, и суп сравнительно с приготовлением Смердякова вышел «словно помои», а курица оказалась до того пересушенною, что и прожевать её не было никакой возможности.

Проживал с супругой своею мелким торгом на рынке с лотка. Комнатка у него бедная, но чистенькая, радостная.

Куколь оставлен был открытым, лик же усопшего закрыли чёрным воздухом.

Но вопрос сей, высказанный кем-то мимоходом и мельком, остался без ответа и почти незамеченным — разве лишь заметили его, да и то про себя, некоторые из присутствующих лишь в том смысле, что ожидание тления и тлетворного духа от тела такого почившего есть сущая нелепость, достойная даже сожаления (если не усмешки) относительно малой веры и легкомыслия изрекшего вопрос сей.

Отдавать внаём свой флигель на дворе она не нуждалась.

Вот были собственные слова Грушеньке старого сластолюбца, предчувствовавшего тогда уже близкую смерть свою и впрямь чрез пять месяцев после совета сего умершего.

Она резво подсела к Алёше на диван, с ним рядом, и глядела на него решительно с восхищением.

[...] страдал от этой мысли до мучительного отвращения.

Когда Митя заговорил о своих контрах с отцом насчёт наследства, то батюшка даже испугался, потому что состоял с Фёдором Павловичем в каких-то зависимых к нему отношениях.

Глубокая тоска облегла, как тяжёлый туман, его душу.

Вступили в переговоры и посадили Митю попутчиком.

Но мысль о ней вонзалась в его душу поминутно как острый нож.

У него была пара хороших дуэльных пистолетов с патронами, и если до сих пор он её не заложил, то потому, что любил эту вещь больше всего, что имел.

Но дело в том, что с Хохлаковой он в последний месяц совсем почти раззнакомился.

Всякой новой мысли своей он отдавался до страсти.

Митя был хотя и восторжен, и раскидчив, но как-то грустен. Точно какая-то непреодолимая и тяжёлая забота стояла за ним.

До Мокрого было двадцать вёрст с небольшим, но тройка Андреева скакала так, что могла поспеть в час с четвертью. Быстрая езда как бы вдруг освежила Митю. Воздух был свежий и холодноватый, на чистом небе сияли крупные звёзды.

Этот Трифон Борисыч был плотный и здоровый мужик, среднего роста, с несколько толстоватым лицом, виду строгого и непримиримого, с мокринскими мужиками особенно, но имевший дар быстро изменять лицо своё на самое подобострастное выражение, когда чуял взять выгоду.

Несколько обрюзглое, почти уже сорокалетнее лицо пана с очень маленьким носиком, под которым виднелись два претоненькие востренькие усика, нафабренные и нахальные, не возбудило в Мите тоже ни малейших пока вопросов.

Хозяин принёс нераспечатанную игру карт.

И важно, пыхтя от негодования и амбиции, прошёл в дверь.

Одним словом, началось нечто беспорядочное и нелепое, но Митя был как бы в своём родном элементе, и чем нелепее всё становилось, тем больше он оживлялся духом.

Сама госпожа Хохлакова хотя ещё не започивала, но была уже в своей спальне. Была она расстроена с самого давешнего посещения Мити и уже предчувствовала, что в ночь ей не миновать обыкновенного в таких случаях с нею мигреня.

Это была маленькая комнатка в одно окно.

Его крепко схватили за руки: он бился, рвался, понадобилось троих или четверых, чтобы удержать его.

Красота:

Ноябрь в начале. У нас стал мороз градусов в одиннадцать, а с ним гололедица. На мёрзлую землю упало в ночь немного сухого снегу, и ветер «сухой и острый» подымает его и метёт по скучным улицам нашего городка и особенно по базарной площади. Утро мутное, но снежок перестал. Недалеко от площади, поблизости от лавки Плотниковых, стоит небольшой, очень чистенький и снаружи и снутри домик вдовы чиновника Красоткиной. Сам губернский секретарь Красоткин помер уже очень давно, тому назад почти четырнадцать лет, но вдова его, тридцатилетняя и до сих пор ещё весьма смазливая собою дамочка, жива и живёт в своём чистеньком домике «своим капиталом».

Тиранил же ужасно, обучая её всяким штукам и наукам, и довёл бедную собаку до того, что та выла без него, когда он отлучался в классы, а когда приходил, визжала от восторга, скакала как полоумная, служила, валилась на землю и притворялась мёртвою и проч., словом, показывала все штуки, которым её обучили, уже не по требованию, а единственно от пылкости своих восторженных чувств и благодарного сердца.

И вот надобно же было так случиться к довершению всех угнетений судьбы, что в эту же самую ночь, с субботы на воскресенье, Катерина, единственная служанка докторши, вдруг и совсем неожиданно для своей барыни объявила ей, что намерена родить к утру ребёночка.

Ему предстояло одно очень важное собственное дело, и на вид какое-то почти даже таинственное, между тем время уходило, а Агафья, на которую можно бы было оставить детей, всё ещё не хотела возвратиться с базара.

Красоткин опять слазил в сумку и вынул из неё маленький пузырёк, в котором действительно было насыпано несколько настоящего пороха.

Так волновался Коля, изо всех сил стараясь принять самый независимый вид.

Ниночка, безногая, тихая и кроткая сестра Илюшечки, тоже не любила, когда отец коверкался (что же до Варвары Николаевны, то она давно уже отправилась в Петербург слушать курсы), зато полоумная маменька очень забавлялась и от всего сердца смеялась, когда её супруг начнёт, бывало, что-нибудь представлять или выделывать какие-нибудь смешные жесты.

Стал для них покупать гостинцев, пряничков, орешков, устраивал чай, намазывал бутерброды. Надо заметить, что во все это время деньги у него не переводились.

[...] но толку от его посещений выходило мало, а пичкал он его лекарствами ужасно.

Илюша же и говорить не мог. Он смотрел на Колю своими большими и как-то ужасно выкатившимися глазами, с раскрытым ртом и побледнев как полотно.

Перезвон как стрела влетел к Илюше. Тот стремительно обнял его голову обеими руками, а Перезвон мигом облизал ему за это щеку.

Штабс-капитан ужасно лисил пред Колей.

Между бровями на лбу появилась небольшая вертикальная морщинка, придававшая милому лицу её вид сосредоточенной в себе задумчивости, почти даже суровой на первый взгляд. Прежней, например, ветрености не осталось и следа.

Нашла она обоих поляков в страшной бедности, почти в нищете, без кушанья, без дров, без папирос, задолжавших хозяйке.

Предстояло ему ещё много дела.

Госпожа Хохлакова уже три недели как прихварывала: у ней отчего-то вспухла нога, и она хоть не лежала в постели, но все равно, днем, в привлекательном, но пристойном дезабилье полулежала у себя в будуаре на кушетке.

Алёша вышел весь в слезах. Такая степень мнительности Мити, такая степень недоверия его даже к нему, к Алёше, — всё это вдруг раскрыло пред Алёшей такую бездну безвыходного горя и отчаяния в душе его несчастного брата, какой он и не подозревал прежде.

[...] сердился, гордо пренебрегал обвинениями, бранился и кипятился.

Иван всегда чувствовал, что мнение Алёши для него высоко, а потому теперь очень недоумевал на него.

В этой избе печь стояла изразцовая и была сильно натоплена.

Алёша вздрогнул, услышав это «ты». Он и подозревать не мог таких отношений.

[...] затем тихо их снял и сам приподнялся на лавке, но как-то совсем не столь почтительно, как-то даже лениво, единственно чтобы соблюсти только лишь самую необходимейшую учтивость, без которой уже нельзя почти обойтись.

Страшный кошмар мыслей и ощущений кипел в его душе.

Стол перенесён был пред диван, так что в комнате стало очень тесно.

Словом, был вид порядочности при весьма слабых карманных средствах.

Физиономия неожиданного гостя была не то чтобы добродушная, а опять-таки складная и готовая, судя по обстоятельствам, на всякое любезное выражение.

[...] спрятал куда-нибудь там в Мокром, на всякий случай, до утра, только чтобы не хранить на себе.

Интересно, «на себе». Сейчас так не говорят, но по-французски, вроде бы, именно так: Je n’ai pas de l’argent sur moi.

Просвещение видел в хорошем платье, в чистых манишках и в вычищенных сапогах.

Он был страшно утомлён и телесно, и духовно.

Но та, как автомат, всё дергалась своею головой и безмолвно, с искривленным от жгучего горя лицом.

Продолжение

25 сентября   книги   литература
Ctrl + ↓ Ранее