Роман Фёдора Достоевского «Братья Карамазовы». Часть 6. Допрос

Продолжаю делиться тем, что подчеркнул в «Братьях Карамазовых» (см. первую, вторую, третью, четвёртую и пятую части).

В прошлой серии, где речь шла о роли автора, мы добрались до суда.

Для меня детективная история в романе оказалась одной из самых интересных. И допрос, и суд Митеньки я читал с большим наслаждением. Допрос:

Митя говорил скоро и много, нервно и экспансивно и как бы решительно принимая своих слушателей за лучших друзей своих.
— Итак, мы пока запишем, что вы отвергаете взводимое на вас обвинение радикально.

— Не согласитесь ли вы объяснить, какие, собственно, принципы руководствовали вас в такой ненависти к личности вашего родителя?

— Э, господа, не надо бы мелочи: как, когда и почему, и почему именно денег столько, а не столько, и вся эта гамазня… ведь эдак в трёх томах не упишешь, да ещё эпилог потребуется!

Всё это проговорил Митя с добродушною, но нетерпеливою фамильярностью человека, желающего сказать всю истину и исполненного самыми добрыми намерениями.

— А мелочи, господа, все эти крючкотворные мелочи прочь, — восторженно воскликнул Митя, — а то это просто выйдет чёрт знает что, ведь не правда ли?
— Вполне последую вашим благоразумным советам, — ввязался вдруг прокурор, обращаясь к Мите, — но от вопроса моего, однако, не откажусь. Нам слишком существенно необходимо узнать, для чего именно вам понадобилась такая сумма, то есть именно в три тысячи?

— Позвольте вас, милостивый государь, предупредить и ещё раз вам напомнить, если вы только не знали того, — с особенным и весьма строгим внушением проговорил прокурор, — что вы имеете полное право не отвечать на предлагаемые вам теперь вопросы, а мы, обратно, никакого не имеем права вымогать у вас ответы, если вы сами уклоняетесь отвечать по той или другой причине. Это дело личного соображения вашего. Но наше дело состоит опять-таки в том, чтобы вам в подобном теперешнему случае представить на вид и разъяснить всю ту степень вреда, который вы сами же себе производите, отказываясь дать то или другое показание. Затем прошу продолжать.

Его слушали молча и внимательно, особенно вникли в то обстоятельство, что у него давно уже завёлся наблюдательный пункт за Грушенькой у Фёдора Павловича «на задах» в доме Марьи Кондратьевны, и о том, что ему сведения переносил Смердяков: это очень отметили и записали. О ревности своей говорил он горячо и обширно и хоть и внутренно стыдясь того, что выставляет свои интимнейшие чувства, так сказать, на «всеобщий позор», но видимо пересиливал стыд, чтобы быть правдивым.

Митя мрачно подождал и стал было повествовать о том, как он побежал к отцу в сад, как вдруг его остановил следователь и, раскрыв свой большой портфель, лежавший подле него на диване, вынул из него медный пестик.
— Знаком вам этот предмет? — показал он его Мите.
— Ах да! — мрачно усмехнулся он, — как не знаком! Дайте-ка посмотреть… А чёрт, не надо!
— Вы о нём упомянуть забыли, — заметил следователь.
— А чёрт! Не скрыл бы от вас, небось без него бы не обошлось, как вы думаете? Из памяти только вылетело.
— Благоволите же рассказать обстоятельно, как вы им вооружились.
— Извольте, благоволю, господа.

— Но какую же цель имели вы в предмете, вооружаясь таким орудием?
— Какую цель? Никакой цели! Захватил и побежал.
— Зачем же, если без цели?
В Мите кипела досада. Он пристально посмотрел на «мальчика» и мрачно и злобно усмехнулся. Дело в том, что ему всё стыднее и стыднее становилось за то, что он сейчас так искренно и с такими излияниями рассказал «таким людям» историю своей ревности.
— Наплевать на пестик! — вырвалось вдруг у него.
— Однако же-с.
— Ну, от собак схватил. Ну, темнота… Ну, на всякий случай.
— А прежде вы тоже брали, выходя ночью со двора, какое-нибудь оружие, если боялись так темноты?
— Э, чёрт, тьфу! Господа, с вами буквально нельзя говорить! — вскрикнул Митя в последней степени раздражения и, обернувшись к писарю, весь покраснев от злобы, с какою-то исступленною ноткой в голосе быстро проговорил ему:
— Запиши сейчас... сейчас... «что схватил с собой пестик, чтобы бежать убить отца моего… Фёдора Павловича... ударом по голове!» Ну, довольны ли вы теперь, господа? Отвели душу? — проговорил он, уставясь с вызовом на следователя и прокурора.
— Мы слишком понимаем, что подобное показание вы дали сейчас в раздражении на нас и в досаде на вопросы, которые мы вам представляем, которые вы считаете мелочными и которые, в сущности, весьма существенны, — сухо проговорил ему в ответ прокурор.

Ну не кайф ли? «Мы слишком понимаем».

— А ведь вы, господа, в эту минуту надо мной насмехаетесь! — прервал он вдруг.
— Почему вы так заключаете? — заметил Николай Парфёнович.

— Теперь встречается один вопросик. Не можете ли вы сообщить, — чрезвычайно мягко начал Николай Парфёнович, — откуда вы взяли вдруг столько денег, тогда как из дела оказывается по расчёту времени даже, что вы не заходили домой?

— А не могли ли бы вы, не нарушая нисколько вашей решимости умолчать о главнейшем, не могли ли бы вы в то же время дать нам хоть малейший намёк на то: какие именно столь сильные мотивы могли бы привести вас к умолчанию в столь опасный для вас момент настоящих показаний?

Николай Парфёнович пересчитал всё. Митя помог охотно. Припомнили и включили в счёт всякую копейку.

Началось нечто совсем для Мити неожиданное и удивительное. Он ни за что бы не мог прежде, даже за минуту пред сим, предположить, чтобы так мог кто-нибудь обойтись с ним, с Митей Карамазовым!

Ему было нестерпимо конфузно: все одеты, а он раздет и, странно это, — раздетый, он как бы и сам почувствовал себя пред ними виноватым, и, главное, сам был почти согласен, что действительно вдруг стал всех их ниже и что теперь они уже имеют полное право его презирать.

— Не хотите ли и ещё где поискать, если вам не стыдно?

— Но опять вы забываете то обстоятельство, — всё так же сдержанно, но как бы уже торжествуя, заметил прокурор, — что знаков и подавать было не надо, если дверь уже стояла отпертою, ещё при вас, ещё когда вы находились в саду...

Представляется Коломбо, терпеливо объясняющий убийце, почему дело доказано.

Он не скрывал своей досады, почти злобы, и выложил всё накопившееся, даже не заботясь о красоте слога, то есть бессвязно и почти сбивчиво.

— [...] Да и вообще отложим всякое препирание об этих тонкостях и различиях, а вот опять-таки если бы вам угодно было перейти к делу.

Узнал я, что не только жить подлецом невозможно, но и умирать подлецом невозможно… Нет, господа, умирать надо честно!..

— Помилосердуйте, господа, — всплеснул руками Митя, — хоть этого-то не пишите, постыдитесь! Ведь я, так сказать, душу мою разорвал пополам пред вами, а вы воспользовались и роетесь пальцами по разорванному месту в обеих половинах... О Боже!

Не сдаваться:

— Да зачем же вам-то так надо было «врать», как вы изъясняетесь?
— А чёрт знает. Из похвальбы, может быть... так... что вот так много денег прокутил... Из того, может, чтоб об этих зашитых деньгах забыть... да, это именно оттого... чёрт... который раз вы задаёте этот вопрос? Ну, соврал, и кончено, раз соврал и уж не хотел переправлять. Из-за чего иной раз врёт человек?
— Это очень трудно решить, Дмитрий Фёдорович, из-за чего врёт человек, — внушительно проговорил прокурор. — Скажите, однако, велика ли была эта, как вы называете её, ладонка, на вашей шее?
— Нет, не велика.
— А какой, например, величины?
— Бумажку сторублёвую пополам сложить — вот и величина.
— А лучше бы вы нам показали лоскутки? Ведь они где-нибудь при вас.
— Э, чёрт... какие глупости... я не знаю, где они.
— Но позвольте, однако: где же и когда вы её сняли с шеи? Ведь вы, как сами показываете, домой не заходили?
— А вот как от Фени вышел и шел к Перхотину, дорогой и сорвал с шеи и вынул деньги.
— В темноте?
— Для чего тут свечка? Я это пальцем в один миг сделал.
— Без ножниц, на улице?
— На площади, кажется; зачем ножницы? Ветхая тряпка, сейчас разодралась.
— Куда же вы её потом дели?
— Там же и бросил.
— Где именно?
— Да на площади же, вообще на площади! Чёрт её знает где на площади. Да для чего вам это?
— Это чрезвычайно важно, Дмитрий Фёдорович: вещественные доказательства в вашу же пользу, и как это вы не хотите понять? Кто же вам помогал зашивать месяц назад?
— Никто не помогал, сам зашил.
— Вы умеете шить?
— Солдат должен уметь шить, а тут и уменья никакого не надо.
— Где же вы взяли материал, то есть эту тряпку, в которую зашили?
— Неужто вы не смеетесь?
— Отнюдь нет, и нам вовсе не до смеха, Дмитрий Фёдорович.
— Не помню, где взял тряпку, где-нибудь взял.
— Как бы, кажется, этого-то уж не запомнить?
— Да ей-богу же не помню, может, что-нибудь разодрал из белья.
— Это очень интересно: в вашей квартире могла бы завтра отыскаться эта вещь, рубашка, может быть, от которой вы оторвали кусок. Из чего эта тряпка была: из холста, из полотна?
— Чёрт её знает из чего. Постойте... Я, кажется, ни от чего не отрывал. Она была коленкоровая... Я, кажется, в хозяйкин чепчик зашил.
— В хозяйкин чепчик?
— Да, я у ней утащил.
— Как это утащили?
— Видите, я действительно, помнится, как-то утащил один чепчик на тряпки, а может, перо обтирать. Взял тихонько, потому никуда не годная тряпка, лоскутки у меня валялись, а тут эти полторы тысячи, я взял и зашил... Кажется, именно в эти тряпки зашил. Старая коленкоровая дрянь, тысячу раз мытая.
— И вы это твёрдо уже помните?
— Не знаю, твёрдо ли. Кажется, в чепчик. Ну да наплевать!
— В таком случае ваша хозяйка могла бы по крайней мере припомнить, что у нее пропала эта вещь?
— Вовсе нет, она и не хватилась. Старая тряпка, говорю вам, старая тряпка, гроша не стоит.
— А иголку откуда взяли, нитки?
— Я прекращаю, больше не хочу. Довольно! — рассердился наконец Митя.
— И странно опять-таки, что вы так совсем уж забыли, в каком именно месте бросили на площади эту... ладонку.

Митя сначала отказался от стакана, который ему любезно предложил Николай Парфенович, но потом сам попросил и выпил с жадностью.

Показание о шестой тысяче принято было с необыкновенным впечатлением допрашивающими. Понравилась новая редакция: три да три, значит, шесть, стало быть, три тысячи тогда да три тысячи теперь, вот они и все шесть, выходило ясно.

Допросили и поляков. Они в своей комнатке хоть и легли было спать, но во всю ночь не заснули, а с прибытием властей поскорей оделись и прибрались, сами понимая, что их непременно потребуют [...] Оказалось, что по-русски они умели даже весьма и весьма правильно говорить, кроме разве выговора иных слов.

Но его выслушали с самым полным негодованием и тотчас назвали за это «шалуном», чем он и остался очень доволен.

— Только, думаю, — заключила она, — что вам нечего об этом любопытствовать, а мне нечего вам отвечать, потому это особливое моё дело.

Грушеньку наконец отпустили, причём Николай Парфёнович стремительно заявил ей, что она может хоть сейчас же воротиться в город и что если он с своей стороны чем-нибудь может способствовать, например, насчёт лошадей или, например, пожелает она провожатого, то он... с своей стороны...
— Покорно благодарю вас, — поклонилась ему Грушенька, — я с тем старичком отправлюсь, с помещиком, его довезу, а пока подожду внизу, коль позволите, как вы тут Дмитрия Фёдоровича порешите.

Собственно же вас, Дмитрий Фёдорович, я всегда наклонен считать за человека, так сказать, более несчастного, чем виновного...

Митя примолк. Он весь покраснел.

Фрагменты с суда — в следующей части.

Подписаться на блог
Отправить
Дальше
Мои книги